Полуофициальный городской вестник Фрайбурга Freiburger Tagblatt, наоборот, заверял, что надвигающаяся война Австрии с Сербией «полностью завладела умами горожан. В домах, в магазинах, в общественных местах, на улицах и в трамваях жизнь забурлила с новой силой, словно мы уже взялись за оружие. Мы наблюдаем поистине высокие чувства, рожденные подлинным немецким патриотизмом». Freiburger Zeitung писала о «высочайшем подъеме патриотического духа, волна которого затопила весь город, словно весенний паводок»{149}. Даже самые пацифистские социалистические издания не сомневались: если война придет в Германию, рабочий класс поднимется на защиту родины. Поражение Германии «немыслимо, ужасно… мы не отдадим наших женщин и детей на поругание казакам»{150}.
Один либеральный журналист писал 26 июля в Weser-Zeitung: «Мы не можем допустить, чтобы пала Австрия, поскольку следующей жертвой российского колосса с его варварством станем мы сами. Мы должны уже сейчас встать и бороться, обеспечивая себе свободу и мирное существование в будущем. Натиск с востока и запада будет суровым, однако мастерство, мужество и самоотверженность нашей армии одержат верх. Каждый немец проникнется священным долгом – не посрамить своих отцов [сражавшихся] при Лейпциге и Седане». Однако даже самые рьяные поборники патриотического подъема надеялись, что Франция и Британия сохранят нейтралитет, позволив Германии сосредоточить удар на России. Берлинское правительство в неожиданном приступе умеренности изначально настраивало Австрию мобилизовать лишь те силы, которые понадобятся для усмирения Сербии.
Однако 26 июля Жюль Камбон предупредил немецкого министра иностранных дел Ягова, что на этот раз, в отличие от 1870 года, Британия нейтралитет сохранять не намерена. Ягов пожал плечами: «У вас свои сведения, у нас свои, и они сильно отличаются. Мы уверены в британском нейтралитете»{151}. Камбон принадлежал к числу тех, кто впоследствии видел здесь главный просчет Германии: знай немцы, что Британия вступит в бой, они не отважились бы на войну. Но он ошибался. Основные ответственные фигуры, с Мольтке во главе, давно взвесили вероятность (весьма высокую) британского вмешательства – и сбросили ее со счетов как малозначимую, поскольку исход континентальной войны будет определяться масштабными битвами, участие в которых британских сухопутных войск сведется к минимуму, а в морских – к нулю.
На этом этапе британский правящий класс в основной своей массе по-прежнему оставался равнодушен к судьбе Сербии и активно возражал против вмешательства Англии. Британский посол в Париже сэр Фрэнсис Берти писал 27 июля: «Кажется невероятным, что российское правительство готово ввергнуть Европу в войну, чтобы выступить покровителями сербов»{152}. Многие влиятельные лица ставили под сомнение необходимость рушить мир в Европе ради спасения нищей, маленькой Сербии.
Тем временем Берхтольд в Вене решил, что настала пора переходить к военным действиям. «Не исключено, что Антанта еще предпримет попытку мирного урегулирования конфликта, если объявление войны не прояснит ситуацию до конца», – писал он в тревоге{153}. Мольтке, не уведомляя Бетмана-Гольвега, отправил из Берлина в Вену сообщение, призывая ко всеобщей мобилизации и отклонению миротворческих инициатив; однако сообщение в Австрии расшифровали и прочитали уже после принятия собственного решения о выступлении. В 11 утра вторника 28 июля за маленьким письменным столом в своем кабинете в Ишле император Франц Иосиф подписал декларацию о войне – документ, который станет смертным приговором его собственной империи.
Ранним утром копия декларации по телеграфу была передана во временную резиденцию сербского министра иностранных дел в Нише. Поначалу чиновники заподозрили подлог. Один из них, Милан Стоядинович, писал впоследствии: «Сама форма декларации была так необычна – и это в те дни, когда протокольные условности еще имели значение»{154}. Несмотря на недипломатичную жесткость текста, сербы в конце концов признали телеграмму подлинной. Один из чиновников отнес ее в соседнюю кофейню Europe, где премьер-министр обедал с российским посланником Штрандманом.
Руководитель Сербии прочитал краткое сообщение под устремленными на него со всех сторон взглядами. Потом перекрестился, передал роковой документ своему российскому собеседнику и, поднявшись, провозгласил: «Австрия объявила нам войну. Наше дело правое. Бог нам поможет!» Тут вбежал другой чиновник Министерства иностранных дел с сообщением, что коммюнике почти аналогичного содержания поступило в ставку верховного командования в Крагуеваце. Вскоре Штрандман получил послание из Санкт-Петербурга, которое ему было приказано немедленно передать Пашичу лично. Подписанное царем уведомление гласило, что, хотя Россия хочет мира, она не останется равнодушной к судьбе Сербии. Прочитав послание, Пашич снова перекрестился и с театральным благоговением произнес: «Благослови, Господи, милосердного русского царя!»{155}
Между тем в Париже 28 июля общественность потрясло не объявление войны Австрией, а оправдательный приговор мадам Кайо, обвиняемой в убийстве Гастона Кальметта. К удивлению всего мира, суд присяжных решил, что поток статей в Le Figaro, порочивших мужа Кайо и их отношения, еще в то время, когда она была его любовницей, давал достаточный повод застрелить редактора газеты. Тем временем французские руководители оставались практически без связи с внешним миром во время перехода через Балтику. Вояж превращался в кошмар: Пуанкаре и Вивиани были вынуждены обмениваться любезностями в Стокгольме и продолжать бесконечное плавание, пока над Западной Европой сгущались грозовые тучи. Значительная часть радиосообщений, добравшихся до них 26 июля, не подлежала расшифровке. В своих тревожных беседах президент и премьер-министр то и дело возвращались к теме кризиса. Пуанкаре писал: «Мы с месье Вивиани постоянно задаемся одними и теми же вопросами – чего хочет Австрия? Чего хочет Германия?»
Даже если вклад французского президента в развитие кризиса был куда больше, чем он признавал позже, вряд ли ему доставляло удовольствие мотаться по Балтике, пока в Европе разгорался пожар. Генерал Жоффр и французская армия все сильнее негодовали по поводу политической неопределенности. Генерал писал раздраженно: «Их [министров] заботило, главным образом… как бы не сделать лишнего шага, который могут счесть ответом на инициативу Германии. Эта робость объяснялась прежде всего отсутствием глав правительства»{156}. Задержавшаяся на неделю «по необъяснимым причинам» и лишь 28 июля достигшая Мессими депеша, в которой Камбон сообщал о начале мобилизации в Германии, привела Жоффра в ярость. Насчет мобилизации посол несколько преувеличил, однако теперь французы считали, что войска Мольтке на неделю опережают их в подготовке. И все равно Мессими не мог ничего предпринять в отсутствие Вивиани.
Военный министр осторожничал не на пустом месте, однако гнев Жоффра показывает, насколько срочно французской, российской и немецкой армиям требовалось проложить себе путь к будущему театру военных действий. В преддверии войны каждый главнокомандующий содрогался при мысли о том, что будет, если вражеская армия мобилизуется первой. Соответственно каждый принимался давить на своих политических руководителей. Российское командование жаловалось председателю Думы на нерешительность царя. К войне привела вовсе не гонка вооружений и военные планы – это лишь симптомы, а не причина. На исходе июля 1914 года именно генералы подталкивали свои правительства к пропасти, зная, что вина за проигрыш в смертельных догонялках ляжет на их плечи.
27 июля до Пуанкаре и Вивиани дошли вести о том, как бушует французская пресса по поводу их отсутствия в Париже. Оба решили после захода в Копенгаген следовать прямым курсом на родину и ранним утром 29 июля прибыли в Дюнкерк. Немцы по-прежнему создавали помехи в радиообмене между Парижем, Санкт-Петербургом и Берлином, однако было бы опрометчиво утверждать, что эти «шалости» повлияли на развитие событий. Россия не собиралась закрывать глаза на притеснение Австрией Сербии. Французское правительство готовилось оказать поддержку, во многом руководствуясь тем, что в случае войны Германия первым делом нападет на Францию. Благодаря мощному радиопередатчику на Эйфелевой башне российскому военному атташе удалось поддерживать контакты с Санкт-Петербургом на всем протяжении кризиса, преодолев немецкие помехи, поэтому балтийский вояж Пуанкаре и Вивиани вряд ли кардинально изменил ход истории. Президент выступал за политику «жесткости» по отношению к Германии, а значит, скорее всего, Франция встала бы на российскую сторону в июльском кризисе независимо от факта встречи Пуанкаре с Сазоновым в Петербурге.