– Кто такой, этот ваш агент? Откуда он знает про «стингеры»?
– Фаиз Мухаммад, живет в Деванча. Знает разные люди. Летал вертолет. Теперь не летает, – Ахрам говорил бойко, ломая русские фразы, и было видно, что ему доставляет удовольствие говорить на русском. Должно быть, подобно Достагиру, он проходил подготовку в Союзе, а, вернувшись на родину, был призван в разведку. – Учился в Москве в нефтяной институт, – угадал его мысль Ахрам. Он белозубо улыбался, с воодушевлением глядя на Суздальцева.
– Кто он такой, Фаиз Мухаммад?
– Летчик, летал вертолет. Бил душман, ловил караван. Отец большой человек в Герат. Хороший человек, доктор, лечил бедный люди. Туран Исмаил пришел к отцу, говорит: «Пиши письмо сыну. Пусть вертолет ко мне сажает. Идет ко мне воевать. Садись, пиши письмо». Отец не писал. Фаиз Мухаммад летает горы, караван бьет, душман бьет. Туран Исмаил ночью в дом пришел, всех забирал. Отца, мать, жена, дети. Сам письмо писал: «Твоя родной плен. Если вертолет не уйдешь, ко мне не придешь, всех убью». Фаиз Мухаммад письмо взял, командиру дал. Командир говорит: «Не летай, дети, отец спасай». Фаиз Мухаммад говорит: «Армия пришел, клятва дал. Буду летать». Летал, бил караван. Туран Исмаил отец убил, мать убил, жена убил, всех дети убил». Привез, перед дом бросил. Фаиз Мухаммад с ума сошел. Больница лежал. Теперь здоров. С нами дружба. Знает, где ракеты лежит. Только тебе говорит.
– Я готов с ним встретиться. Если возможно, сегодня.
– Встречу надо готовить. Она состоится завтра, – с любезной настойчивостью произнес Достагир, – Сейчас мы едем в кишлак Зиндатджан. Вылавливать иранскую агентуру.
К ним подкатывали три «бээрдээма», усыпанных солдатами, остановились с хрустом колес. Из головной машины показался комбат Пятаков, энергичный, упругий, с лицом, чуть помятым после ночных похождений:
– Товарищ подполковник, – рапортовал он Суздальцеву, не покидая люк, – Командир полка приказал направить бронегруппу из трех машин для взаимодействия с афганским полком. Можете сесть ко мне в командирскую машину.
Из люка выглядывало лицо механика, того, что рассказывал о трофейном одеяле. Суздальцев поставил ногу на резиновый скат, ухватился за скобу, подтянулся, ощутив боль в бицепсе, вызванную тяжестью тела. Солдат с автоматом потеснился, открывая ему место. Афганская легковушка покатила вперед, поднимая пыль. За ней, обгоняя ее, оставляя позади, вырываясь в открытую степь, пошла бронегруппа.
Он сидел на броне разведывательной машины, чувствуя, как давит на лицо душистый, степной, еще не накаленный солнцем ветер. Волновались мягкие отроги. Тени гор отступали. Над кромкой горы показалось маленькое колючее солнце, и было заметно, как оно разрастается, становится белей, готовое превратиться в пылающий шар, наполнить степь слепящим испепеляющим жаром.
Впереди набухала коричневая клубящаяся туча пыли. Ее густое плотное тело, вырванное из земли, переходило в размытый шлейф, вяло летящий на солнце. Туча приблизилась. Колонна афганских танков с эмблемами на башнях шла наперерез через степь. Крутящиеся катки, приплюснутые башни, колыхание пушек, тусклый блеск гусениц. На броне, сжавшись, упрятав лица в повязки, сидели солдаты-афганцы. Колонна прошла, исчезая в холмах, призрачная, из одного неизвестного пункта в другой, из одной пустоты в другую, из одной безымянной войны в другую войну.
Среди блеклой степи сочно вспыхнули изумрудные посевы. Блеснул арык с водой. Черно-бархатная, орошенная земля была исчерчена яркими зелеными строчками. Вид возделанного пшеничного поля, отвоеванного у мертвой степи, говорил о близости кишлака, о крестьянских трудах, о победе, одержанной упорной жизнью над безжизненной пустыней. Вдалеке возник своими уступами, стенами, башнями кишлак, и броневик, уткнувшись в посевы, свернул на проселок и помчался вдоль поля, которое не пускало его к кишлаку, уводило в сторону.
Проселок оборвался. Опять на пути оказалось поле, черное, сочное, в стеклянных испарениях, с кустистыми изумрудными злаками, словно страница с зелеными письменами, рассказывающими о непочатых крестьянских трудах, о трудолюбивых людях, добывающих хлеб среди засух и скудных дождей, перетирающих руками каждый сухой комочек, благоговеющих перед каждой каплей дождя, перед каждым зеленым побегом.
– Давай, дуй напрямик! – комбат наклонился в люк, посылая в глубину дребезжащей машины сердитый приказ.
Машина ткнулась, было, в зеленое поле, раздавив колесами зеленые злаки, раздавив влажный бархат пашни. Остановилась.
– Ну, что ты, ядреныть, встал. Дуй вперед! – повторил приказ комбат.
Из люка показался механик-водитель, тот самый, что рассказывал Суздальцеву о перехвате каравана, а потом погладил машину особым крестьянским жестом, каким треплют по холке жеребенка или ласкают корову.
– Лучше объедем, товарищ майор. Хлеб жалко.
– Ты что, сдурел? Кого тебе жалко, дурень! – комбат, готовый разъяриться, наклонился к водителю, направляя в его загорелый, наморщенный лоб луч своего командирского гнева. А у Суздальцева мимолетное, бог весть откуда взявшееся виденье – поспевающее поле пшеницы, стеклянный блеск колосьев, синие васильки у межи, и девушка идет, держа василек. Подол ее платья потемнел от росы, и он так любит ее загорелые ноги, ее золотистый затылок, василек у нее на губах.
– Майор, давай объедем, – сказал он Пятакову, – На собственные похороны всегда успеем.
Пятаков смотрел раздраженно. В его рыжих глазах горели зеленые точки, – то ли отражение зеленого поля, то ли искры раздражения.
– Ладно, водило, дуй в объезд.
Броневик попятился, покатил по целине краем поля, утягивая за собой остальные машины. Катили вдоль нивы, пока ни вывернули на проселок, мягко-пыльный, утоптанный и рябой от овечьих и ослиных следов. Мчались, приближаясь к кишлаку.
Суздальцев услышал сзади, ухватил краем глаза, поймал щекой гулкий удар и проблеск из-под колес второго броневика. Взрыв колыхнул землю и воздух, хрустнул в железном теле машины, сдувая с брони солдат. В черном облаке взрыва промерцало рыжее пламя, и Суздальцеву показалось, что это все тот же зрак, что утром приветствовал его пробуждение, предлагал прожить этот день.
Колонна встала. Из подбитой фугасом, осевшей набок машины валил серый дым, с шипеньем бил пар. Разбросанные взрывом солдаты поднимались с земли, оглушенные, шатаясь, подбирали оружие. В железном коробе что-то скреблось и постукивало. С других машин соскакивали и подбегали солдаты, окружали броневик, из которого, как из перегретого котла, сочились дымки.
Открыли хвостовой люк, и из него показалось белое, с вываренными рыбьими глазами лицо солдата. Оно мелко тряслось, отекало слюной. Он вывалился на руки товарищей. Они отвели его в сторону, и он сел на обочину, белый, трясущийся, оглушенный взрывом.
– Открыть верхний люк! – командовал Пятаков, наклоняясь к контуженному, убеждаясь, что на нем нет крови. – Верхний открыть, ядреныть!
Солдаты нервно, в несколько рук, отвалили крышку. И оттуда, из голубоватого дыма, за плечи, за ремень, за китель подняли водителя. И пока извлекали запрокинутую в танковом шлеме голову, опавшие кисти, перетянутое поясом тело, Суздальцеву казалось, что время тянется бесконечно долго, тело водителя страшно длинное, не имеет конца. Его отдаленное прошлое, в котором мокрый девичий подол, смуглые ноги, василек у пунцовых губ, – это прошлое, прилетев в настоящее, сложилось в картину взрыва, в контуженных, сидящих у обочины солдат, в отпечаток ослиного копыта на афганском проселке, в длинное, извлекаемое из броневика тело водителя.
Водителя спустили с брони, уложили в пыль у колес. Его открытые, полные крови и слез глаза, не видя, моргали. На губах возникал и лопался красный пузырь. Солдаты, страшась, расстегивали его, освобождали от ремня и кителя, распарывали и снимали штаны. Освобождалось худое тело, то, что Суздальцев видел утром, его мокрый лоб с мелкой челочкой, голые, казавшиеся очень длинными ноги. Одна нога была согнута под прямым углом, но не в колене, а ниже, где сгиб невозможен. И там, на изгибе, сахарно мерцала кость. Солдаты склонились над раненым. Кто-то вгонял ему в вену пластмассовый шприц, кто-то жгутом перематывал бедро, кто-то вытирал кровавую слизь на губах.
Водитель головной машины наклонился над раненым:
– Леха, слышишь меня? – он подсовывал под затылок друга ладонь. – Это я, Колян!
Кинулся к подорванному броневику, вытащил из него лоскутное одеяло, расстелил на дороге. Солдаты положили раненого на шелковые алые клинья, серебристые прямоугольники, бирюзовые квадраты. Взяли за края, понесли к хвостовой машине.
– Всех контуженных в хвост! У подбитой останутся двое! Остальные на броню, и вперед! – комбат оседлал броневик, дожидаясь, когда запрыгнут солдаты. – Ну ты, ядреныть, крестьянский сын! На хрен с дороги! Гони по зеленям! – и, не глядя на Суздальцева, зло сплюнул. Две машины рванулись с дороги, врезались в хлебное поле, помчались, расшвыривая из-под колес кустистые злаки, проминая в поле жирные колеи.