В тот вечер, когда мы с Эриком разбирали личные вещи родителей — и на чердаке наткнулись на эту фотографию, — мой брат разрыдался. В первый раз после смерти отца и болезни матери я видела его слезы (в то время как я регулярно запиралась в дамской комнате редакции «Лайф» и ревела там как дурочка). Я прекрасно поняла, почему сейчас он не выдержал. Потому что эта фотография идеально точно воссоздавала тот суровый образ, ко-торкей родители являли миру… и, что самое печальное, своим детям. Мы всегда думали, что та же холодность царит и в их отношениях, поскольку на людях они не демонстрировали ни нежности, ни пылкости. Только теперь мы поняли, что за этой внешней сдержанностью скрывалась страсть — любовь и привязанность столь сильные, что мать не смогла пережить разлуку с отцом. Поразительно, что мы никогда не видели эту страсть, не замечали даже ее искорки.
Чужая душа потемки, — сказал мне Эрик в ту ночь. — Ты думаешь, что хорошо знаешь человека, — но в итоге жестоко обманываешься. Особенно если дело касается любви. Сердце — самый загадочный орган в анатомии человека.
Моим лекарством в то время была работа. Я обожала свой «Лайф». Особенно с тех пор, как четыре месяца тому назад меня перевели из стажеров на должность младшего редактора. Еженедельно я писала не менее двух коротких статей для журнала. Задания мне давал старший редактор — Леланд Макгир, журналист старой школы, заядлый курильщик. В прошлом редактор отдела городских новостей в «Нью-Йорк дейли миррор», он перешел в «Лайф» из-за денег и свободного графика работы, но на самом деле очень скучал по бешеному ритму издательства боевой ежедневной газеты. Он явно симпатизировал мне — и вскоре после того, как, я оказалась в его редакции, пригласил на ланч в «Ойстер бар», что на Центральном вокзале.
Хочешь профессиональною совета? — спросил он, когда мы расправились с рыбной похлебкой и дюжиной ракушек.
Конечно, мистер Макгир.
Зови меня Леланд, пожалуйста. Ну хорошо, тогда слушай. Если ты действительно хочешь стать настоящим журналистом, бросай к черту эти «Тайм» и «Лайф» и устраивайся репортером в какую-нибудь крупную ежедневную газету. Думаю, я мог бы помочь тебе в этом. Подыскать место в «Миррор» или «Ньюс».
Вы не довольны моей работой?
Наоборот — я думаю, ты потрясающе талантлива. Но давай начистоту: «Лайф» — это прежде всего иллюстрированный журнал. Наши старшие редакторы — сплошь мужчины, и именно их посылают освещать крупные события, вроде бомбежки Лондона, Гуадал-канала, будущей президентской кампании Ф.Д.Р. Все, что я могу поручить тебе, — это халтурка: статейки по пятьсот слов о кинопремьере месяца или модном показе, а то и просто кулинарные советы. А вот если бы ты, скажем, пошла в отдел городской хроники «Миррор», ты бы, возможно, выезжала на операции с копами, вела репортажи из зала суда, а то и получила бы какое-нибудь вкусное задание вроде очерка о заключенных-смертниках в Синг-Синге.
Я не уверена, что освещение смертной казни — это мое, мистер Макгир.
Леланд! Похоже, ты слишком хорошо воспитана, Сара. Еще «Манхэттен»?
Боюсь, что мой лимит для ланча исчерпан.
Тогда тебе действительно не стоит идти в «Миррор». А может, и наоборот — потому что, поработав там с месяц, ты научишься выпивать за ланчем по три «Манхэттена» и как ни в чем не бывало продолжать работать.
Но мне действительно очень нравится в «Лайф». И я многому учусь здесь.
Значит, ты не хочешь стать суперпрофи вроде Барбары Стенвик?
Я хочу писать беллетристику, мистер Макгир… извините, Леланд.
О черт…
Я что-то не так сказала?
Да нет. Беллетристика — это здорово. Классно. Если ты справишься.
Я все-таки попытаюсь.
А дальше, я так понимаю, у тебя в планах муженек, дети и чудный домик в Территауне.
Не могу сказать, что это в списке моих приоритетов.
Он допил свой мартини.
Мне уже доводилось слышать подобное.
Я в этом даже не сомневаюсь. Но в моем случае это правда.
Конечно, кто спорит. Пока ты не встретишь какого-нибудь парня и не решишь, что устала от ежедневной рутины с девяти до пяти и тебе пора осесть, спрятаться за широкой спиной того, кто будет оплачивать твои счета, и красавчик из «Лиги плюща» покажется тебе вполне достойным кандидатом на окольцевание, и…
Я вдруг расслышала собственный голос с довольно жестким» интонациями:
Спасибо за то, что опустили меня на землю.
Он опешил от моего тона:
Черт, я, кажется, сморозил чушь.
Конечно.
Я не хотел тебя обидеть.
Никаких обид, мистер Макгир.
Похоже, ты всерьез рассердилась на меня.
Не рассердилась. Я просто не люблю, когда меня представляют примитивной хищницей.
А ты крепкий орешек.
Разве орешек не должен быть крепким? — легко парировала я, сопроводив это саркастически сладкой улыбкой.
Твой сорт именно таков. Напомни мне, чтобы я не смел приглашать тебя на вечерние свидания.
Я не встречаюсь с женатыми мужчинами.
Тебе трудно подыскать пару. Твой бойфренд должен иметь огнеупорные мозги.
У меня нет бойфренда.
Это для меня сюрприз.
Бойфренда у меня не было по очень простой причине: в то время я была слишком занята. У меня была работа. Появилась первая в моей жизни квартира: маленькая студия, в чудесном зеленом уголке Гринвич-Виллидж, на Бедфорд-стрит. Но главное, у меня был Нью-Йорк — и с ним у меня сложился самый красивый роман. Хотя я не раз бывала в нем наездами, жить в этом городе — это было совсем другое, и иногда мне казалось, будто я наконец попала в настоящий взрослый мир. Для меня, выросшей в степенном и консервативном Хартфорде, Манхэттен действительно был головокружительным открытием. Начать с того, что он был анонимным. В нем можно было затеряться, стать невидимкой и не бояться того, что кто-то проводит тебя осуждающим или неодобрительным взглядом (любимая привычка жителей Хартфорда). Можно было всю ночь гулять по городу. Или полсубботы провести в книжном лабиринте магазина на улице Стрэнд. Или послушать Энцио Пинца в заглавной партии Дон Жуана в Метрополитен-опера за пятьдесят центов (если ты не прочь слушать стоя). А можно было перекусить в «Линдис» в три часа ночи. Или проснуться на рассвете в воскресенье, пройтись пешком в Нижний Ист-Сайд, купить свежих бочковых разносолов на Деланси-стрит, а потом завалиться в закусочную Катца за пастрами на ржаном хлебе, приготовленными в лучших еврейских традициях.
А можно было просто ходить пешком — что я и делала бесконечно, с упоением. Совершая марш-броски с Бедфорд-стрит на север, через весь город, к Колумбийскому университету. Или через Манхэттенский мост, вверх по Флэтбуш-авеню до Парк Слоуп. Во время этих прогулок я ловила себя на мысли, что Нью-Йорк напоминает тяжеловесный викторианский роман, который заставляет тебя пробираться сквозь густую пелену эпического замысла, блуждая в побочных сюжетных линиях. Будучи пытливым читателем, я с радостью погружалась в это повествование, с нетерпением ожидая, куда заведет меня следующая глава.