Ленту Кристина запечатала отцовским перстнем. Вот эта книжечка, — генерал протягивает другу дневник. — Вот что осталось после Кристины. И я не взломал печать, ведь жена не оставила письменного разрешения, не приложила инструкцию к этой части своего наследства, и к тому же я не мог знать, мне ли предназначалось это признание из загробного мира или тебе. Скорее всего, в этой-то книжечке и содержится правда: Кристина никогда не лгала, — эти слова Хенрик произносит уважительно, строгим голосом. Но Конрад не тянется за книжкой. Спрятав лицо в ладони, он сидит неподвижно, смотрит на перевязанную голубой лентой и запечатанную голубой же печатью тоненькую книжечку в желтой бархатной обложке. Он не шелохнется, даже ресницы не дрожат.
— Хочешь, вместе прочтем послание Кристины? — спрашивает генерал.
— Нет, — отвечает Конрад.
— Не хочешь прочесть или не смеешь? — В голосе Хенрика появляются холодные ноты, он спрашивает с чувством собственного превосходства, как старший по званию или общественному положению.
Тянутся минуты. Старики не сводят глаз с книги, которую генерал так и держит перед Конрадом, рука его тверда.
— На этот вопрос, — произносит наконец гость, — я отвечать не стану.
— Понимаю, — по-особенному довольным тоном отзывается генерал и неторопливым движением бросает тонкую книжечку в камин. Зола начинает переливаться темным, поглощая жертву. Она медленно, испуская клубы дыма, впитывает содержимое книжечки, на поверхности выскакивают небольшие язычки пламени. Старики не двигаясь смотрят, как пламя набирает силу, благодаря неожиданной добыче в камине разгорается огонь, начинает дышать и поблескивать, пламя вздымается выше, восковая печать уже оплавилась, от желтого бархата идет горький дым, листки цвета слоновой кости словно бы переворачивает невидимая рука, на мгновение в пламени виден почерк Кристины, заостренные, резкие буквы, которые когда-то нанесла уже истлевшая рука, а теперь и буквы, и бумага, и сама книжечка обращаются в прах, как та, что когда-то исписала эти страницы.
В центре угасшего очага остается лишь черная зола шелковистого оттенка, похожая на кусочек траурного муара. Хенрик и Конрад пристально и молча смотрят на эту черную золу с шелковым отливом.
— Ну теперь-то можешь ответить на мой вопрос, — заговорил генерал. — Нет больше свидетеля, способного тебя обвинить. Знала ли Кристина, что ты в то утро в лесу хотел меня убить? Ответишь?..
— Теперь уже я на этот вопрос тоже не отвечу, — произносит Конрад.
— Хорошо, — глухо, почти равнодушно отзывается генерал.
19
Комната, где они сидят, совсем остыла. Небо еще не побледнело, но через полуоткрытое окно доносится свежее дыхание рассвета, пахнет тимьяном. Генерал зябко потирает руки.
В эти полчаса перед рассветом, в полумраке оба кажутся очень старыми. Желтые и костлявые, точно гремящие костями скелеты в склепе, где покоятся мощи. Гость безо всякой паузы механическим движением поднимает руку и близоруко вглядывается в циферблат часов у себя на запястье.
— По-моему, — тихо произносит он, — мы уже все обсудили. Мне пора идти.
— Если хочешь уехать, авто ждет, — вежливо сообщает генерал.
Оба встают, делают непроизвольный шаг вперед, наклоняются над камином, протягивают озябшим движением руки к превратившемуся в угли огню. Только сейчас они начинают ощущать, что замерзли и дрожат: ночью неожиданно похолодало, буря, загасившая огни на электростанции ближайшего городка, прошла совсем рядом с замком.
— Обратно в Лондон, — генерал словно обращается сам к себе.
— Да, — отвечает гость.
— Там и собираешься жить?
— Жить и умереть, — уточняет Конрад.
— Да, конечно, — говорит генерал. — До завтра задержаться не хочешь? Посмотреть кое-что? Встретиться кое с кем? Ты и на могилу не сходил. И с Нини не повидался, — в его голосе искреннее радушие и нерешительность, он словно ищет и не находит подходящих слов для прощания.
Гость отвечает спокойно и непринужденно:
— Нет, никого и ничего видеть не хочу, — и вежливо добавляет: — Передай привет Нини.
— Спасибо.
С этими словами оба направляются к двери.
Генерал кладет ладонь на ручку двери. Так они и стоят друг напротив друга, вполне по-светски, в легком полупоклоне, готовые распрощаться. Оба еще раз обводят глазами комнату, куда — как им кажется — они уже больше никогда не войдут. Генерал близоруко щурится, точно что-то ищет.
— Свечи, — произносит он рассеянно, когда взгляд его останавливается на огарках, дымящихся в подсвечниках по краям каминной доски. — Смотри, свечи совсем догорели.
— Два вопроса, — глухо произносит Конрад, — ты сказал, два вопроса. Второй-то какой?
— Второй? — переспрашивает генерал.
Они склоняются друг к другу, как старые заговорщики, что боятся ночных теней и того, что у стен могут быть уши.
— Второй вопрос? — шепотом повторяет он. — Но ты и на первый не ответил… Послушай, — произносит он совсем уж тихо, — отец Кристины винил меня в том, что я пережил. Он имел в виду, что я все пережил. Ведь человек отвечает не только своей смертью. Смерть — хороший ответ. Но когда ты что-то пережил, это тоже ответ. Мы с тобой пережили эту женщину, — доверительно обращается он к Конраду. — Ты — благодаря тому, что уехал, я — тем, что остался здесь. Пережили — трусливо, слепо, обиженно или разумно, но пережили, это факт. Как думаешь, не было ли у нас на то причины?.. Не думаешь, что мы остались перед ней должниками в каком-то загробном смысле, перед ней, той, что была больше, человечней нас обоих. Больше, потому что умерла, то есть дала ответ нам обоим, а мы остались жить здесь, и тут уж ничего не приукрасишь. Таковы факты. А тот, кто пережил другого, всегда предатель. Нам показалось, что надо остаться в живых, и тут уж ничего не приукрасишь — она-то от всего этого умерла. Умерла от того, что ты уехал, от того, что я остался здесь и не пошел ей навстречу, умерла от того, что мы двое, мужчины, которым она была близка, оказались ничтожнее, горделивее, трусливее, вульгарнее, чем могла вынести женщина, мы сбежали от нее, предали тем, что пережили. И это правда. Ты должен это знать у себя в Лондоне, когда наступит конец всему, в последний час, когда ты останешься один. Я тоже это буду знать в этом доме, я уже и сейчас это знаю. Пережить ту, кого любили до такой степени, что были способны убить за нее, пережить ту, с кем были близки настолько, что чуть не умерли от этого, — вот одно из таинственных и неизъяснимых преступлений жизни. Законы и кодексы не знают такого преступления. Но мы с тобой знаем, — произносит генерал сухо, негромко. — А еще знаем, что ничего своим обиженным, трусливым и высокомерным умничаньем не искупим, ведь она умерла, а мы жили, и все трое были близки друг другу, так или иначе, в жизни и в смерти. Это очень тяжело понять, а когда понимаешь, совершенно теряешь покой. Чего ты хотел добиться тем, что пережил, что этим выиграл?.. Освободился от мучительных ситуаций? Чего стоят ситуации, когда речь о правде жизни, о том, что живет на земле близкая тебе женщина и эта женщина — жена человека, который тебе друг, с кем ты точно так же близок? И чего стоит все, что думают об этом люди? Ничего, — заключает Хенрик незатейливо. — В конце концов, мир ничего не значит. Важно только то, что остается в наших сердцах.
— И что же остается в наших сердцах? — спрашивает гость.
— Второй вопрос, — отвечает генерал, не отпуская ручку двери. — Смысл второго вопроса вот в чем: чего мы добились всем нашим умом, высокомерием и превосходством? Второй вопрос: мучительное влечение к одной и той же женщине, которая умерла, — не в нем ли состояло истинное содержание нашей жизни? Непростой вопрос, знаю. Сам я на него ответить не могу. Я все пережил, все видел, а на этот вопрос ответить не могу. Я видел мир и видел войну, видел нищету и блеск, видел, как ты струсил, и видел, как сам я возгордился, видел борьбу и примирение. Но в основе жизни смысл каждого нашего действия все равно составляла эта связь, привязавшая нас к одному человеку, связь или страсть — назови, как хочешь. Это и есть вопрос? Да, это и есть вопрос. Хочу, чтобы ты сказал, — продолжает генерал так тихо, будто боится, что за спиной у него кто-то стоит и прислушивается, — что ты об этом думаешь. Тоже веришь, что смысл жизни — не что иное, как страсть, которая однажды пронзает наше сердце, душу и тело и горит потом до самой смерти? Что бы ни случилось? И если мы это пережили, может, не зря и жили? Настолько глубока, настолько ужасна, прекрасна и бесчеловечна эта страсть?.. Возможно, она обращена не к конкретной личности, а лишь к желанию?.. Вот вопрос. Или же она таки обращена к личности, во веки веков к той единственной и таинственной личности, которая может быть хорошей и дурной, но сила страсти, которая тебя с ней связывает, не зависит от ее действий и свойств? Если знаешь, отвечай, — генерал повышает голос, словно требует ответа.