— Я привела к вам товарища Воропаева, — радостным тоном произнесла Мария Богдановна. — Вы давно хотели с ним познакомиться и побеседовать. Присядьте, Алексей Вениаминович.
Гремя своим протезом, он неловко стал устраиваться на стуле. Все дети повернулись в его сторону и по-взрослому оглядели его с ног до головы таким холодным взглядом, что он почувствовал этот холод даже своей спиною.
— Мы уже знаем вас, товарищ Воропаев, — первой начала девочка с синими глазами, — о вас нам много рассказывали, а вы слышали о нас?
— Нет, должен признаться, я ничего о вас не слышал, и это, каюсь, моя вина…
— Это как раз очень хорошо, — перебила его девочка, нервным движением отбросив вверх волосы и приоткрыв чудесной лепки лоб. Она волновалась, потому что, как Воропаев догадался, ораторствовала от лица всех. — Это очень хорошо, что вы о нас ничего не знали, иначе вы бы вошли к нам с другим лицом, заранее грустным. Мы, знаете, редко видим веселых людей, то есть я хотела сказать, что с нами даже веселым скучно.
Сразу же понял он, что тут нельзя произнести ни одного слова неправды.
— Ну, меня ваша компания не расстроит, — сказал Воропаев. — Я сам почти такой же, а если считать мои внутренние хворобы, так и без всякого «почти». Представьте мне их, Мария Богдановна.
— Мы сами, сами! — девочка пыталась сжать тонкие, выразительные руки без пальцев. — Я — Зина Кузьминская из Смоленска. Папа партизан. Ну, пришли, потребовали, чтобы я указала, где он. Я отказалась. Тут же, в нашей комнате, положили мои руки на край стола. Но самое идиотское, вы понимаете, что потом оказалось — искали даже не моего отца, а другого партизана.
Она передохнула, считая, что о себе уже достаточно сказала, и перешла к соседу, мальчику с коротким туловищем:
— Это наш «Колобок», Шура Найденов, он по званию среди нас самый главный, потому что ему трудней всех. Он пострадал при бомбежке.
«Колобок» раздраженно вонзил карандаш в бумагу и тихо сказал:
— Давай дальше.
— Он без рук, без ног, читает и пишет, держа карандаш во рту, и сам перелистывает странички особой резинкой и даже сам понемножку передвигается… Вот потому он и самый старший, что больше нас всех умеет. А у радио — это Петя Бунчиков. Немцы гоняли его с отцом и матерью по минному полю. Он без ног. А тот, который в очках, — это Ленечка Ковров. Он еще пока не видит, но, говорят, его скоро вылечат. Тоже бомбежка. Он самый младший, потому что меньше всех умеет, а потом он временно несчастный, не то, что мы, остальные.
— Ну, стало быть, я самый младший из вас, младше Коврова, — отвечал ей Воропаев, — потому что у меня нет ноги, что, конечно, не имеет большого значения, нет трех ребер, что совсем уж пустяки, да имеется совершенно необязательная дырка в легких и несколько дырок в корпусе — сущая чепуха.
— А что не чепуха? — не поднимая на Воропаева глаз, с вызовом спросил «Колобок».
— Я не смеялся, сказав, что чепуха, ты зря на меня ощетинился. Тебе намного труднее, чем мне, но и мне — в моем положении — не легче, чем тебе!
Зина захлопала в свои кругленькие беспалые ладошки.
— Люблю такие головоломки.
«Колобок» рыбьим движением повернулся боком, чтобы лучше видеть и слышать.
— Это почему так? — спросил он, наморщив лоб.
— А потому, милый, что у меня есть сынишка и он болен, а я не настолько еще силен, чтобы тянуть за двух.
Он остановился на мгновение, и та тоненькая логическая нить, что вела его, вдруг порвалась.
— Да вы можете ходить, делать, что вам нравится, а я даже хлеба в рот взять не могу, — недружелюбно продолжал Найденов. — Вот вы сколько навоевали! — кивнул он на орденские ленточки Воропаева. — А я…
— Я, ребята, и за вас воевал.
— На Западном не были? — тревожно спросил безногий Бунчиков. — Я с Западного.
— Бывал и на Западном. Земляки с тобой.
— Кабы меня не подорвало, я со своим фронтом до самого бы до Берлина дошел. Генерал Славин — знаете его? — он как родной отец мне стал, отпускать не хотел, да и сам понимаю — куда мне!
— Хватит, хватит! — остановила Бунчикова экспансивная Зина. — Лучше пусть товарищ Воропаев расскажет что-нибудь про войну.
— Ничего я вам сегодня рассказывать не буду, давайте веселиться. Чего вы на елку, между прочим, не идете?
— Стесняются, — сказала Мария Богдановна. — Уж я уламывала, уламывала.
— Да вы, ребята, что, в своем ли уме? Неужели и правда стали стесняться своих ран? Мало ли было отличных людей и работников с физическим недостатком? Один великий математик был слепой от рождения. Одна американка была и слепой и глухонемой. Да возьмите Николая Островского! Чем его положение отличалось от найденовского? Так что, выходит, и я должен от людей прятаться, да? Так вы мне советуете? Нет, я прятаться не буду. Мне ногу отрезали не за воровство, не за бандитизм, я потерял ее в бою, это самый высокий мой орден чести, ребята. Стыда нет в том, что у меня одна нога, а у Бунчикова ни одной, а у Найденова еще и рук нет. Мы с вами, ребята, бойцы, а не жулики. А ну!.. Опанас Иваныч!
Тот шагнул в комнату и невольно вытянулся по-военному — так внушительно прозвучал воропаевский призыв.
— Зови кого-нибудь! Выкатывайте кровати!..
Вбежали Светлана и Аннушка.
— Колонну веду я. За мной — Найденов, за Найденовым — Зина, за ней Бунчиков. С Ковровым в качестве секретаря следует Светлана Чирикова.
— Я не хочу, чтобы надо мной смеялись! — испуганно прокричал Найденов, но было видно, что это последняя вспышка его уже побежденной застенчивости.
— Объявляйте, Мария Богдановна, что выходят дети войны, — пусть встречают их стоя.
Хоровод начали сначала. Крутобедрая воспитательница с золотым картонным месяцем в волосах перестроила шествие. Кровати лежачих включили в общую колонну. И через минуту-другую, преодолев стеснительность, ребята начали забывать обо всем на свете, кроме игры.
Воропаев отошел к группе взрослых.
Со стороны вид искалеченных ребят был еще трогательнее, а когда «Колобок», обложенный подушками, прочел, дрожа от волнения, «Мцыри» и страстно воскликнул на строках: «Таких две жизни за одну, но только полную тревог, я променял бы, если б мог!» — не было уже ни одного человека, которого бы не захватила воля к жизни, исходящая от этого коротенького существа с упрямою вихрастой головой.
«Ученым хочет быть, — шептались гости, — английский язык ему Мережкова преподает. «Я, говорит, немцам еще докажу, что такое русский, даже без рук, без ног».
Подошел Цимбал.
— Вот люди вырастут! — хрипло шепнул он. — Герои-люди! Я как на этого Найденова взгляну — себя прямо подлецом вижу. Ах ты, боже ж мой!.. — и, махнув рукой, отошел.
Видя, что на него не обращают внимания, Воропаев потихоньку вышел на темную лестницу и спустился в сад. Весенне-легкой ночи и след простыл. Ветер носился по саду, шарил в кустах, перебирал крупный песок на дорожках, играл ветвями, шипел и свистел в кронах сосен. Где-то вдали гудело в жестоком шторме море лесов.
И это смятение в природе, ее тревожная несдержанность были сродни тем чувствам, которые сейчас овладели Воропаевым.
Было черно в воздухе, но он вдруг решил итти домой.
Близился тот странный час, которому так верит малодушное человеческое сердце, всегда полное надежд на будущее, близился таинственный час Нового года. Что же в конце концов принесет он, чем порадует, чем осчастливит? Пора бы, пора!
Было темно до головокружения. Небо, воздух, лес, петлями ниспадающая к морю дорога, красные скалы перед виноградниками, жилища колхоза и, наконец, никогда не исчезающее море теперь стерлись, соединились в одно — в ослепительную, орущую дьявольским ветром, противно-зыбкую, как бездна, черноту.
Он шел наощупь, вытянув вперед руки. Несколько раз подмывало его вернуться, и лишь самолюбие удерживало от этого шага. Наконец, откинув всяческий стыд, он опустился на живот и пополз по-пластунски. Ему стало даже весело.
Хватятся, а его нет, и никто не поверит, что он добрался до дому один. Только Найденов, пожалуй, поверит и станет уважать. Этот упрямый мальчик стоял перед его глазами.
Медленное скольжение на руках, однако, скоро утомило Воропаева до тошноты, и когда он, наконец, выбрался на знакомую тропу у обрыва, — он был весь в поту и задыхался. Воропаев подполз к краю обрыва и замер в восторге. Единственное, что он ощущал как пространство, была тьма и в ней гулко рокочущее эхо скрипящих деревьев, струящихся мелких камней и бьющегося о берег моря — эхо шума, от которого делалось страшно…
В природе существовали сейчас одни звуки, он почти осязал их.
Он лежал на краю воздушной бездны, как птица с перебитыми крыльями.
Говорят, тело — ничто, дух — все. Это, разумеется, преувеличение. Но, с другой стороны, не нога же, и не целая грудная клетка, и не здоровые легкие делали его тем, прежним Воропаевым, которому он сейчас завидовал, потому что уже не мог им быть? Разве он оставил мысль о Горевой потому только, что ходил с протезом и харкал кровью и, следовательно, был нехорош для нее?