«тридцатилетними» и «двадцатилетними». Причем зачинщиками его были именно старшие, «тридцатилетние».
Младшее поколение, рожденное в перестройку, держал за зверьков, годных для трансплантации органов. Тех, кому за сорок, боялся и презирал, поскольку сквозь буржуазный лоск у них всё резче проступали черты совка («Цунами»).
Излишне резко? Но в том же 2007-м, когда это было опубликовано в «Новом мире», на ту же тему высказывается еще несколько «тридцатилетних». Даже жестче и эмоциональнее.
Роман Сенчин (год рождения 1971-й):
Из поколения потенциальных борцов делают первое поколение идеально дисциплинированных работников каптруда. Они не склонны к водке, разгильдяйству, депрессиям, в отличие от рожденных в вялые, застойные 70-е; они умнее, восприимчивее к новому – да, они будут отлично исполнять возложенные на них обязанности. Из них можно создать отличный муравейник, где все на местах. Но муравьи, многим симпатичные, – все-таки насекомые. Нельзя становиться насекомым! (Сайт «Органон», 13 августа 2007).
Близкий перечень обвинений в конце 2007-го предъявляет «двадцатилетним» Захар Прилепин (1975).
Как показало время, в основной своей массе мои сверстники оказались безвольными: в политике, бизнесе или культуре мы явное меньшинство, так уж получилось. Ко всенародному разделу мы не успели, а быть падлотой толком не научились: в итоге жизнь протекла до середины, а мы всё в тех же ландшафтах, что и прежде. […] Поколение, рожденное за время неуемного реформаторства (ну, скажем, начиная с восемьдесят пятого, а то и раньше – по начало девяностых), являет собой во многих наглядных образцах удивительный гибрид старческого безволия и детской, почти не обидной подлости. Эти странные молодые люди ничего не желают менять (сайт «Русская жизнь», 7 декабря 2007).
В том же 2007-м поэт Валерий Нугатов (1972), публикует текст «Старперы это мы». Стихотворение большое, приведу отрывки: «детство прошло / и отрочество прошло / и юность прошла / и быльем поросла / зрелость пришла / и выяснилось / что старперы это мы / рокеры это мы / байкеры это мы / […] / планокуры это мы / распиздяи это мы / […] / а молодежь это вы / красивые это вы / здоровые это вы / ясные чистые глаза это вы / юные ритмичные сердца это вы / тугие гладкие отверстия это вы / тонкие звонкие голоса это вы / но мы всё равно вас съедим / увы»[70].
Не успел Нугатов выполнить свое обещание (может быть, кого-то и съел, – история умалчивает), как в 2008 году по «поколению 20-летних» открыл обстрел журналист Андрей Архангельский (1974).
Наблюдая их всё чаще – на работе, в быту, – я поражаюсь их конформизму, способности подстраиваться и растворяться в среде. По степени подобострастия и лояльности начальству они чем-то напоминают комсомольцев 80-х: те, однако, чаще притворялись, держа фигу в кармане, – эти растворяются без всякой задней мысли: лепи что хочешь (сайт «Взгляд». 12 февраля 2008).
Архангельский набрасывает «социальный образ» представителя этого поколения: «широко информированный, активно потребляющий, однако при этом лишенный ярко выраженного личностного начала, Я-личности; тип социально пассивный, а точнее сказать, социально отсутствующий».
Причину этой аморфности журналист видит в том, что «двадцатилетних» не научили пользоваться свободой, «не сформулировали отношение к свободе как к духовной, а не только как к материальной ценности».
Что ж, может, и так. Думаю, однако, что проблема «отношения к свободе» оказалась не менее фатальной и для остальных поколений, родившихся при Союзе. Для тех же «тридцатилетних».
Не случайно у героя «Цунами» еще в 90-е была написана и поставлена пьеса «Аморетто»: «история о молодых людях, внезапно разбогатевших на фальшивом ликере. О свободе, которую им подарили, – и бесконечном тупике, в который она завела». (Интересная смежность «свободы» и «фальшивого ликера»…)
А поток претензий «тридцатилетних» к «двадцатилетним» не иссякает – на эту тему успели высказаться и прозаик Герман Садулаев (1973), и критики Андрей Рудалёв (1975) и Евгения Вежлян (1973)…[71]
Впрочем, конфликты между «старшими» и «младшими», когда социальная трещина проходила между поколениями, разделенными одним десятилетием (а то и менее), в русской истории и литературе редко, но случались.
Например, в конце 1820-х – между интеллектуалами пушкинского поколения (тогдашними «тридцатилетними») и московскими «любомудрами» («двадцатилетними»). Александр Койре не без основания видел в этом конфликт между двумя поколениями, которые «разделяли всего лишь десять лет»: старшие родились «на закате правления Екатерины Великой», младшие – «в первые годы царствования Александра».
Умственный настрой «любомудров», отсутствие у них интереса к проблемам действительной жизни всё больше воспринимались старшими как убожество и признак моральной недостаточности[72].
Ничего не напоминает?
Уточняя мысль Койре, замечу, что более важным, чем время физического рождения, является время рождения социального, вхождения во взрослую жизнь.
Ко второй половине 1820-х «старшие» успели отучиться и приобрести определенный социальный опыт (послужить в войсках, в департаментах, окунуться в светскую жизнь), пока «архивные юноши» еще досиживали в университетских классах. Социализация «тридцатилетних» отличалась и тем, что проходила она между Отечественной войной и восстанием на Сенатской, под непосредственным влиянием участников войны 1812 года, будущих декабристов…
То же самое можно сказать и о нынешних «тридцатилетних». «Реперными точками» их социализации стало начало перестройки, которое они застали еще подростками, и распад Союза и всей прежней инфраструктуры, совпавший для многих из них с началом самостоятельной жизни. «Люди, чья юность пришлась на эпоху инфляций», как сказано о них в «Фесе».
Поэтому в нулевые «тридцатилетние» ощущали себя так же, как пушкинское поколение в 1830-е – как в безвременье, в историческом вакууме, особенно на фоне более конформистски настроенных «младших братьев».
Нельзя сказать, что сами тогдашние «тридцатилетние» были поколением неудачников. Но их амбиции, их социальные ожидания, их протестные настроения были значительно выше градусом, чем у «младших». Отсюда и возникали претензии – более ярких к более стабильным, более ироничных к более прагматичным…
Есть и исторически более близкая аналогия поколенческой эскападе сегодняшних «тридцатилетних».
Я имею в виду то литературное поколение, которое Лидия Гинзбург назвала «людьми 20-х годов» (и к которому принадлежала сама).
Им казалось тогда, что они мрачные и скептические умы. На самом деле, сами того не понимая, они гигантски верили в жизнь, распахнутую революцией. […] Была восхитительная зыбкость границ и неизвестность возможного[73].
Речь идет о поколении, родившемся на стыке двух веков и успевшем отучиться в гимназии или сельской школе, однако во взрослую жизнь входившем уже в военные и революционные годы. Действительно, тогда в коротком промежутке между 1897 и 1902 годами родилась целая