– Ну что, моя вдовица Наинская[60], что твой ученый сын? – заговорил отец Савелий ко вдове, выставлявшей на свое открытое крылечко белый столик, за которым компания должна была пить чай.
– Варнаша мой? А Бог его знает, отец протопоп: он, верно, оробел и где-нибудь от вас спрятался.
– Чего ж ему в своем доме прятаться?
– Он вас, отец протопоп, очень боится.
– Господи помилуй, чего меня бояться? Пусть лучше себя боится и бережет, – и Туберозов начал рассказывать Дарьянову и Серболовой, как его удивил своими похождениями вчерашней ночи Ахилла.
– Кто его об этом просил? Кто ему поручил? Кто приказывал? – рассуждал старик и отвечал: – никто, сам вздумал с Варнавой Васильичем переведаться, и наделали на весь город разговоров.
– А вы, отец протопоп, разве ему этого не приказывали? – спросила старушка.
– Ну, скажите пожалуйста: стану я такие глупости приказывать! – отозвался Туберозов и заговорил о чем-то постороннем, а меж тем уплыло еще полчаса, и гости стали собираться по домам. Варнава все не показывался, но зато, чуть только кучер Серболовой подал к крыльцу лошадь, ворота сарая, скрывавшего учителя, с шумом распахнулись, и он торжественно предстал глазам изумленных его появлением зрителей.
Препотенский был облачен во все свои обычные одежды и обеими руками поддерживал на голове своей похищенные им у матери новые ночвы, на которых теперь симметрически были разложены известные человеческие кости.
Прежде чем кто-нибудь мог решить, что может значить появление Препотенского с такою ношей, учитель прошел с нею величественным шагом мимо крыльца, на котором стоял Туберозов, показал ему язык и вышел через кладбище на улицу.
Гости просвирни только ахнули и не утерпели, чтобы не посмотреть, чем окончится эта демонстрация. Выйдя вслед за Варнавой на тихую улицу, они увидали, что учитель подвигался тихо, вразвал, и нес свою ношу осторожно, как будто это была не доска, укладенная иссохшими костями, а драгоценный и хрупкий сосуд, взрезь с краями, полный еще более многоценною жидкостью; но сзади их вдруг послышался тихий, прерываемый одышкой плач, и за спинами у них появилась облитая слезами просвирня.
Бедная старуха дрожала и, судорожно кусая кончики сложенных вместе всех пяти пальцев руки, шептала:
– Что это он? что это он такое носит по городу?
И с этим, уразумев дело, она болезненно визгнула и, с несвойственною ее летам резвостью, бросилась в погоню за сыном. Ветхая просвирня бежала, подпрыгивая и подскакивая, как бегают дурно летающие птицы, прежде чем им подняться на воздух, а Варнава шел тихо; но тем не менее все-таки трудно было решить, могла ли бы просвирня и при таком быстром аллюре догнать своего сына, потому что он был уж в конце улицы, которую та только что начинала. Быть или не быть этому – решил случай, давший всей этой процессии и погоне совершенно неожиданный оборот.
В то самое время, как вдова понеслась с неизвестными целями за своим ученым сыном, откуда-то сверху раздалось громкое и веселое:
– Эй! ур-р-ре-ре: не бей его! не бей! не бей!
Присутствовавшие при этой сцене оглянулись по направлению, откуда происходил этот крик, и увидели на голубце одной из соседних крыш оборванца, который держал в руке тонкий шест, каким обыкновенно охотники до голубиного лета пугают турманов. Этот крикун был старогородский бирюч, фактотум[61] и пролетарий, праздношатающийся мещанин, по прозванию комиссар Данилка. Он пугал в это время своих турманов и не упустил случая, смеха ради, испугать и учителя. Цель комиссара Данилки была достигнута как нельзя более, потому что Препотенский, едва лишь услышал его предостерегающий клик, как тотчас же переменил шаг и бросился вперед с быстротой лани.
Шибко скакал Варнава по пустой улице, а с ним вместе скакали, прыгали и разлетались в разные стороны кости, уложенные на его плоских ночвах; но все-таки они не столько уходили от одной беды, сколько спешили навстречу другой, несравненно более опасной: на ближайшем перекрестке улицы испуганным и полным страха глазам учителя Варнавы предстал в гораздо большей против обыкновенного величине своей грозный дьякон Ахилла.
По пословице: впереди стояла затрещина, а сзади – тычок.
Глава семнадцатая
Чуть только бедный учитель завидел Ахиллу, ноги его подкосились и стали; но через мгновение отдрогнули, как сильно нагнетенные пружины, и в три сильных прыжка перенесли Варнаву через такое расстояние, которого человеку в спокойном состоянии не перескочить бы и в десять прыжков. Этим Варнава был почти спасен: он теперь находился как раз под окном акцизничихи Бизюкиной, и, на его великое счастье, сама ученая дама стояла у открытого окна.
– Берите! – крикнул ей, задыхаясь, Препотенский, – за мной гонятся шпионы и духовенство! – с этим он сунул ей в окно свои ночвы с костями, но сам был так обессилен, что не мог больше двинуться и прислонился к стене, где тут же с ним рядом сейчас очутился Ахилла и, тоже задыхаясь, держал его за руку.
Дьякон и учитель похожи были на двух друзей, которые только что пробежались в горелки и отдыхают. В лице дьякона не было ни малейшей злобы: ему скорей было весело. Тяжко дыша и поводя вокруг глазами, он заметил посреди дороги два торчащие из пыли человеческие ребра и, обратясь к Препотенскому, сказал ему:
– Что же ты не поднимаешь вон этих твоих астрагелюсов?
– Отойдите прочь, я тогда подниму.
– Ну, хорошо: я отойду, – и дьякон со всею свойственною ему простотой и откровенностию подошел к окну, поднялся на цыпочки и, заглянув в комнаты, проговорил: – Послушайте, советница, а вы, право, напрасно за этого учителя заступаетесь.
Но вместо ожидаемого ответа от «советницы» Ахилле предстал сам либеральный акцизный чиновник Бизюкин и показал ему голый череп скелета.
– Послушай, спрячь, сделай милость, это, а то я рассержусь, – попросил вежливо Ахилла; но вместо ответа из дома послышался самый оскорбительный хохот, и сам акцизный, стоя у окна, начал, смеясь, громко щелкать на дьякона челюстями скелета.
– Перебью вас, еретики! – взревел Ахилла и сгреб в обе руки лежавший у фундамента большой булыжный камень с непременным намерением бросить эту шестипудовую бомбу в своих оскорбителей, но в это самое время, как он, сверкая глазами, готов был вергнуть поднятую глыбу, его сзади кто-то сжал за руку, и знакомый голос повелительно произнес:
– Брось!
Это был голос Туберозова. Протопоп Савелий стоял строгий и дрожащий от гнева и одышки. Ахилла его послушал; он сверкнул покрасневшими от ярости глазами на акцизника и бросил в сторону камень с такою силой, что он ушел на целый вершок в землю.
– Иди домой, – шепнул ему, и сам отходя, Савелий. Ахилла не возразил и в этом и пошел домой тихо и сконфуженно, как обличенный в шалости добронравный школьник.
– Боже! какой глупый и досадный случай! – произнес, едва переводя дух, Туберозов, когда с ним поравнялся его давешний собеседник Дарьянов.
– Да не беспокойтесь: ничего из этого не будет.
– Как не будет-с? будет то, что Ахиллу отдадут под суд! Вы разве не слыхали, что он кричал, грозя камнем? Он хотел их всех перебить!
– А увидите, что все это кончится одним смехом.
– Нет-с; это не кончится смехом, и здесь нет никакого смеха, а есть глупость, которою дрянные люди могут воспользоваться.
И протопоп, ускорив шаг, шибко пошел домой, выписывая сердитые эсы концом своей трости.
В следующей части нашей хроники мы увидим, какие все это будет иметь последствия и кто из двух прорицателей правее.
Часть вторая
Глава первая
Утро, наступившее после ночи, заключившей день Мефодия Песношского, обещало день погожий и тихий. Можно было ожидать даже, что он тих будет во всем: и в стихиях природы и в сердцах старогородских людей, с которыми мы познакомились в первой части нашей хроники. Этих убеждений был и сам протопоп. Вчерашняя усталость оказала ему хорошую услугу: он крепко спал, видел мирные сны и, проснувшись утром, рассуждал, что авось-либо вся его вчерашняя тревога напрасна, авось-либо Господь пронесет эту тучку, как он до сих пор проносил многие другие, от которых никому вреда не бывало.
«Да; мы народ не лиходейный, но добрый», – размышлял старик, идучи в полном спокойствии служить раннюю обедню за сей народ не лиходейный, но добрый. Однако же этот покой был обманчив: под тихою поверхностью воды, на дне, дремал крокодил.
Туберозов, отслужив обедню и возвратившись домой, пил чай, сидя на том самом диване, на котором спал ночью, и за тем же самым столом, за которым писал свои «нотатки». Мать протопопица только прислуживала мужу: она подала ему стакан чаю и небольшую серебряную тарелочку, на которую протопоп Савелий осторожно поставил принесенную им в кармане просфору.
Сердобольная Наталья Николаевна, сберегая покой мужа, ухаживала за ним, боясь каким бы то ни было вопросом нарушить его строгие думы. Она шепотом велела девочке набить жуковским вакштафом[62] и поставить в угол на подносике обе трубки мужа и, подпершись ручкой под подбородок, ждала, когда протоиерей выкушает свой стакан и попросит второй.