Марикондо. Потому что все, что приносит нам удобства в этом противоречивом состоянии, не существует без неудобств настолько же значительных, насколько удобства великолепны. Насколько сильнее у короля боязнь потерять королевство в сравнении с нищим, которому грозит опасность потерять десять динариев, и насколько нужнее забота государя о государстве, чем селянина о стаде свиней, настолько наслаждения и желания у первых значительнее, чем наслаждения и желания у вторых. Поэтому любовь и устремление к более высокому соединяет большую славу и величие с большей заботой, мыслью и болью; потому что в этом состоянии, где одна крайность всегда связана с другой, всегда находится и величайшая
противоположность того же рода, и, следовательно, она относится к тому же субъекту, хотя противоположности и не могут быть вместе. И, соответственно, то же имеется и в высшей любви Амура, и в вульгарной, животной чувственности, как это свидетельствует поэт-эпикуреец.
…Ведь от страсти любовникЧасто в сомнениях колеблется, даже когда овладел он,И не решает: должны наслаждаться глаза или руки?Плотно сжимая предмет своей страсти, он боль причиняет;А иногда он зубами своими впивается в губыПри поцелуях; а значит, здесь полного нет наслаждения,И остается заноза, которая все ж непрестанноМучит любовников и пробуждает в них дикую ярость.Но средь любви прерывает Венера тихонько страданьеИ умеряет укусы, внося в них свое наслажденье.Льстятся надеждой иные, что то, из чего возникаетПылкая страсть, может столь же легко погасить ее пламя.
Вот, значит, каковы приправы, при помощи которых ученье и искусство природы делают так, что человек мучается ради наслаждения тем, что его уничтожает, бывает доволен в мучениях и страдает среди всяких удовольствий. Это значит, что абсолютно ничто не делается из мирного начала, но все возникает из противоположных начал через победу и господство одной из противоположных сторон; и нет радости зарождения одной стороны без горести разложения другой, и там, где рождающие и разлагающие стороны соединены, как бы обретаясь © одном и том же сложном субъекте, там находится вместе и ощущение удовольствия и ощущение печали. Отсюда следует, что скорее надо называть удовольствием, чем печалью, то, что получает преобладание и с большей силой может побуждать чувство.
Чезарино. Обсудим следующее изображение: Феникс горит при солнечном свете и своим дымом застилает блеск того огня, от которого он воспламенился. И здесь же надпись, где сказано: Не подобен и не равен.
Марикондо. Прочитаем сначала стихотворение.
Тот Феникс, что от солнца пламенеет,От мига к мигу гаснет, истощен,И, возвращая солнцу блеск пламен,В своей заемной яркости скудеет.
То, чем теперь он в высях неба реет,Есть теплый дым, сырой туман, — и онУже не светит взорам, устремленНазад к светилу, кем горит и рдеет.
Таков мой дух; его с своих высотЗажег огонь небес; он изъясняетВсе, чем мой разум творчески лучится;
Он с высоты своих прозрений шлетТот блеск стиха, что солнце затмевает;Но мне дано в нем только распылиться!
Увы! Над ним столбом клубитсяЛишь дым от пепелища. Так мрачуЯ то, чему величье дать хочу.
Чезарино. Оно говорит о том, что этот Феникс, появившись от блеска горящего солнца и привыкший к свету и пламени, затем посылает в небеса дым, затемняющий то, что сделало его сияющим; так и Энтузиаст, зажженный и освещенный тем, что сделал в похвалу столь знаменитого субъекта, зажегшего ему сердце и освещающего ему мысль, скорее затемняет того субъекта, чем возмещает его светом за свет, производя дым, результат пламени, в котором растворяется его субстанция.
Марикондо. Не ставя на весы и не сравнивая его старания, я снова возвращаюсь к тому, что я сказал тебе третьего дня, а именно: что похвала есть одно из самых больших жертвоприношений, которое может принести человеческое уважение объекту. Так вот, оставив в стороне вопрос о божественном., скажи мне: кто знал бы Ахилла, Одиссея и многих других троянских вождей, кто имел бы понятие о многих великих войнах, мудрецах и героях земли, если бы они не были изображены на надгробных плитах и не обожествлялись в священных песнопениях, зажегших огонь на алтаре сердца знаменитых поэтов и прочих декламаторов, а вместе с огнем и то, что обычно возносят к небу жертвующий, жертва и канонизируемое божество рукою и обетом законного и достойного жреца?
Чезарино. Ты правильно сказал о достойном и законном жреце. Ведь мир нынче полон отступниками, которые, будучи обычно недостойными, сами всегда являются для прославления других недостойных, — откуда и получается, что «ослы поглаживают ослов». Но по воле провидения, вместо того чтобы тем и другим возноситься на небеса, они вместе идут во тьму ада; поэтому тщетны и слава прославляющего и слава прославляемого. Ведь один сплетал статую из соломы, или ваял обрубок из дерева, или клал под струю кусок извести, а другой, идол гнусности и поношения, не знает, что ему не надо ждать зубов времени и косы Сатурна, чтобы быть поверженным ниц; он погребен заживо самим восхвалявшим в тот самый час, когда его восхваляли, приветствовали, провозглашали, представляли. Обратное произошло с тем благоразумным и столь прославленным Меценатом, который обладал всего лишь блеском души в виде склонности к покровительству и расположению к музамі, и только этим заслужил то, что умы стольких знаменитых поэтов должны были почтительно поставить его в число знаменитейших героев, какие когда-либо ходили по земле. Просвещенным и благородным сделали его собственное усердие и блеск, а не происхождение от королевских предков и не пребывание главным секретаремі и советником Августа. Знаменитейшим сделало его то, что он стал достойным исполнения того, что было обещано поэтом, сказавшим:
Оба блаженны! Коль есть в моих песнях некая сила,
День не придет, чтоб о вас молва замолчала в преданьях, Будет пока населять Капитолия камень недвижный Дом Энея, а власть — за Римским отцом пребывать.
Марикондо. Мне вспоминается, что говорит Сенека в письме, где приводит такие слова Эпикура к одному другу:
Если твою грудь обуревает любовь к славе, тогда мои сочинения сделают тебя более заметным и знаменитым, чем все другие дела, чтимые тобой, делающие тебе честь и которыми ты можешь гордиться.
Подобное мог бы сказать Гомер, если бы перед ним предстали Ахилл или Одиссей, а Вергилий мог бы сказать Энею и его потомству, ибо правильно отмечает тот же философ-моралист:
Доменеас более известен благодаря письму Эпикура, чем все вельможи, сатрапы и короли, от которых зависел титул Доменеаса и память о которых уничтожена глубокой тьмой забвенья. Аттикус жив не оттого, что был зятем Агриппы и мужем внучки Тиберия, но благодаря письму Туллия; Друз, правнук Цезаря, не находился бы в ряду столь великих имен, если бы его не вписал туда Цицерон. Увы, кто из них мог бы удержаться над пучиной времен, над которой не многие умы поднимают головы.
Но возвратимся к рассуждениям Энтузиаста, который, видя Феникса, горящего на солнце, вспоминает о собственных усилиях и жалуется, что ему, как и Фениксу, от получаемого света и огня остается темный и теплый дым похвал за жертвоприношение своею расплавившейся суб-станциею. Так как нам не дано не только рассуждать, но даже и мыслить о божественных делах, чью славу мы скорее могли бы лишь уменьшить, а не увеличить, то самое большее, что можно сделать по отношению к ним, это совершить так, чтобы человек в присутствии других людей скорее возвеличил бы себя при помощи своего усилия и горения, чем дал себе блеск и прочее посредством какого-нибудь содеянного и завершенного деяния. Ведь последнего нельзя ждать там, где совершается прогресс без конца, где единство и бесконечность являются одним и тем же и где они не могут быть исследованы никаким измерителем, потому что они сами не единица, ни какой-либо другой единицей, потому что она — не измеритель, ни иным каким-нибудь числом и единицей, потому что и они тоже не абсолютны и не бесконечны. Об этом хорошо сказал некий теолог, что поскольку источником света являются не одни лишь наши умственные способности, но равно и стоящие далеко впереди божественные силы, то и следует этот свет почитать не речами и словами, а молчанием.
Чезарино. Но не молчанием грубых и прочих животных, в образе и подобии человека, а тех, чье молчание ярче, чем все крики, шумы и грохоты, какие только может воспринять слух.