Вопрос: Когда после долгого обморока Кир наконец приходит в себя, несколько евнухов, которые оказались рядом, хотят посадить его на другого коня и увезти в безопасное место. Но он уже не в силах удержаться на коне, и евнухи ведут его, поддерживая с двух сторон. Ноги у него подкашиваются, голова падает на грудь, однако он находится в уверенности, что победил, слыша, как бегущие называют Кира царем и молят его о пощаде. Тем временем несколько кавнийцев — убогие бедняки, которые следуют за царским войском, исполняя самую черную и грязную работу, — случайно присоединяются к провожатым Кира, сочтя их за своих. Но тут же они, разглядев красные накидки поверх панцирей, понимают, что перед ними враги, так как все воины царя были в белых плащах. Тогда один из них, метнув сзади дротик в Кира, рассекает ему жилу под коленом. Рухнув на землю, Кир ударяется раненым виском о камень и испускает дух. Узнав о смерти брата, Артаксеркс, окруженный придворными и воинами с факелами в руках, спускается с холма и подходит к мертвому Киру. По персидскому обычаю трупу отсекают голову и правую руку. Царь велит подать ему голову брата. Ухватив ее за волосы, густые и длинные, ярко освещенный пламенем многочисленных факелов, Артаксеркс показывает ее всем.
Ответ: До пятницы оставалось совсем ничего. Нужно было что-то быстрее делать. Мы сидели на кухне, держали друг друга за руки, и молчали. Она смотрела в окно. Вдруг сказала: «Уже декабрь, а снега все нет». А потом… Да вы меня и не слушаете вовсе.
Вопрос: После битвы царь, желая, чтобы все говорили и думали, будто он убил брата своею рукой, отправил Митридату, попавшему дротиком Киру в висок, дары и велел сказать ему: «Царь награждает тебя этими подарками за то, что ты нашел и принес чепрак Кира», на что Митридат, смолчав, затаил обиду, ведь ему принадлежала честь победы, а тут какой-то чепрак! И вот его пригласили на пир, и он пришел в драгоценном платье и золотых украшениях, пожалованных царем. После еды, за вином, главный из евнухов царицы-матери Парисатиды сказал: «Что за прекрасное одеяние, Митридат, подарил тебе царь, что за ожерелья и браслеты, и какую драгоценную саблю! Объясни мне, друг, неужто и в самом деле такой славный подвиг подобрать и принести чепрак, свалившийся со спины коня?». Не сдержавшись, Митридат, которому и так вино развязало язык, ответил: «Можете сколько угодно болтать про всякие чепраки, а я говорю вам: Кир был убит вот этой рукою! Метил я в глаз, да чуть-чуть промахнулся, но висок пробил насквозь. От этой раны он и умер». Все остальные, видя беду и злой конец Митридата, прятали глаза в пол, и только хозяин дома нашел что сказать: «Друг Митридат, будем-ка лучше пить и есть, преклоняясь перед гением царя, а речи, превышающие наше разумение, лучше оставим». Евнух передал этот разговор Парисатиде, а та Артаксерксу. Царь был вне себя от гнева. И тогда он приказал умертвить Митридата корытною пыткой. Взяли два в точности пригнанных друг к другу корыта и в одно из них навзничь уложили несчастного несдержанного на язык храбреца, а сверху накрыли вторым корытом, так что снаружи остались голова и ноги, а все туловище было скрыто внутри. Потом Митридату дали есть, он отказывался, но ему кололи иголкой в глаза и так заставляли глотать. Когда он поел, в рот ему влили молоко, смешанное с медом, и эту же смесь размазали по всему лицу. Корыто все время повертывали так, чтобы солнце постоянно светило пытаемому в глаза, и несчислимое множество мух облепляет ему лицо. А так как сам он делал все то, что неизбежно делать человеку, который ест и пьет, в гниющих нечистотах скоро завелись черви, которые заползали в кишки и принимались грызть живое тело. И так мучался Митридат семнадцать дней, потому что он есть, и его больше нельзя сделать несуществующим. И никак не получится перехватить брошенный дротик.
Ответ: В ту последнюю ночь мы так любили друг друга, как еще никогда до этого. Я забылся всего на час или на два, а когда проснулся, уже рассвело и за окном все было в снегу. Встал тихо, чтобы ее не разбудить. Оделся, натянул пальто, шапку. Заглянул в спальню. Нога выбилась из-под одеяла. На пятке шрам — когда-то в детстве прыгнула на грабли. Осторожно притворил за собой входную дверь, спустился вниз. Сунул по привычке палец в почтовый ящик. Дверь подъезда хлопнула за спиной. Весь двор был белым, и снег все валил. Свежий, утренний. Кто-то откапывал желтым совком машину, превратившуюся в сугроб. Из-за заносов не ходили трамваи. Люди тянулись гуськом к метро через пустырь — уже протоптали тропку. Все спряталось под снегом — и детская площадка, и помойка. И опять так повалило, что на миг улица за снегопадом совсем исчезла. Бело. Немо. Зима.
Я поступаю в гимназию Билинской на Таганрогском проспекте в доме Хахладжева. Здание это и до сих пор стоит — известный всем ростовчанам «Дом обуви».
На вступительном экзамене, протараторив перед батюшкой «Отче наш», от волнения делаю реверанс вместо полного поклона.
Гимназия начинается, собственно, с писчебумажного магазина Иосифа Покорного на Садовой. Достаточно сказать: «Билинской, первый класс», как мне уже сооружают пакет, в котором все учебники, тетради, краски, кисточки нужных размеров, перья, резинки, пенал. Желая продемонстрировать мягкость белки, приказчик проводит кисточкой мне по скуле.
Утром мама причесывает меня, заплетает косички так туго, что тянет кожу и невозможно закрыть рот, а глаза становятся раскосыми, как у китайца. Отправляет в гимназию с сестрами, целует, поправляет крылышки на фартуке, сует каждой по пятнадцать копеек на обед. Уже по дороге деньги тратим на лакомства — леденцы или кусок халвы у уличных торговцев, те специально выбирают места недалеко от школ.
У входа швейцар в галунах. Старик подает и снимает верхнее платье с учителей, дает звонок в начале и конце урока, глядя на большие стоячие часы в вестибюле. В свободное время он сидит в своем углу с книжкой в руках — про него говорят, что он толстовец, не ест мясного и что, прочитав «Холстомера», завещал свой скелет в анатомический кабинет гимназии.
Опаздывать нельзя — в половине девятого закрывают раздевалку, а в пальто в класс не явишься. Помню даже мой номер в раздевалке — 134. Тот же номер был внутри калош — на бархатистой малиновой подкладке.
А зачем я его помню? Кому нужно знать про несуществующий больше номер в несуществующей раздевалке? Ведь никогда больше не вешать мне на тот крючок донашиваемое после сестер пальто. И никогда больше зимой после уроков не спускаться в раздевалку и не напяливать на себя ненавистные толстые штаны под гимназическое платье, не завязывать башлык, прежде чем отправиться домой. Да и дома нет. И вообще ничего, что со мной было, — нет. Никого и ничего.
А может, и есть. Вот же он, перед моими глазами, актовый зал на втором этаже, в котором отражения окон могут так змеиться на паркете. Каждое утро начинается с общей молитвы. Учитель пения, Юлий Павлович Феррари, дает на рояле ноты — соль и си для пения в два голоса «Царю небесный», «Спаси, Господи, люди твоя», «Богородице дево». Милый хороший Юлий Павлович! Он в первый же день замечает мой голос, просит остаться после уроков. Я буду выступать на всех гимназических утренниках и концертах.
Все, купленное в магазине для уроков, оказывается совершено недостаточным. К счастью, у меня есть опытные сестры, которые учат, что кроме учебников и тетрадей уважающая себя гимназистка должна иметь альбом для стихов и картинок, что розовая промокашка, вложенная в тетради, является признаком безвкусицы и почти что нищеты, а надо покупать клякс-папир других цветов и прикреплять его к тетрадям лентами с пышными бантами. В классе я имею полное право презрительно коситься на девочек с убогими розовыми промокашками. Так я отношусь к моей соседке по парте, девочке с утиным носом и золотистыми кудрями. Один раз она так выразительно декламирует басню Крылова «Две собаки»: «Жужу, кудрявая болонка…», что за глаза из-за ее кудряшек все начинают звать Жужу. Помню, как я ей снисходительно дарю «приличный» клякс-папир и как она начинает из-за этого горько плакать.
А сейчас, после всего, что было, кажется чудесным, просто сказочным, что какие-то дурацкие промокашки могли так отравлять жизнь!
Жужу учится бесплатно, потому что она бедная. О ней все знают, что мама растит ее без отца, потому что с юности была гувернанткой в разных семьях.
Я дружу с Милой, которую все называют Мишкой. Она нравится мне своей отчаянностью. Мишка хочет быть капитаном корабля или исследователем Африки и в церкви крестится только за плавающих-путешествующих. Мне нравится в ней все, даже линейка, заляпанная чернилами. В туалетной комнате, около раковин для умывания, высоко под потолком на перекладине висит полотенце, длинное, скрепленное концами, нужно тянуть его, чтобы вытереться: Мишка, схватившись за него, раскачивается, как на гигантских шагах. Наверно, она ничего не весила, потому что перекладина не сорвалась.