В этом отношении французский язык единственный и совершенно ни с чем не сравнимый.
В те времена (1913 г.) вПариже, даже в самом центре его — как это ни кажется невероятным! — существовали еще «конки». Именно «конки» — дилижансы, запряженные лошадьми! Я был поражен, когда впервые увидел эту неожиданную картину. В Киеве я «конок» совсем не помню. Если не ошибаюсь, Киев был первым городом в России, заведшим электрические трамваи. В Москве «конки», постепенно вымирая, существовали еще в начале моих студенческих лет, но к этому времени их уже не было. И вдруг в Париже — «конки»!
Я прекрасно помню, что я нарочно сел в такую «конку» и проехал через центр города, чтобы иметь право «в старости» рассказывать об этом... Теперь — четверть века спустя — это кажется мне самому чем-то совершенно невероятным, а еще более поразительным кажется это современной молодежи.
Говоря о Франции, я хочу рассказать об одном мимолетном знакомстве с французом, которое, однако, произвело на меня глубокое впечатление.
Проездом через Берлин я был приглашен на завтрак в нашем посольстве. Пригласил меня наш тогдашний посол, С. Н. Свербеев. С большой скукой я отправился на этот завтрак, но до сих пор рад, что на нем был.
За завтраком был французский посол в Берлине, Жюль Камбон. По внешности, это был типичный представитель средней французской буржуазии. Никакой изысканности и утонченности в нем не было, и это особенно подчеркивалось его соседством за столом с очень породистой дамой. Но стоило только поймать взгляд Камбона, чтобы сразу увидеть, что это человек безусловно из ряда вон выходящий. Под пенсне взор Камбона буквальносверкалумом. Ничего подобного, в такой степени, я никогда и ни у кого не видел.
За столом Камбон участвовал в легком, впрочем не лишенном интереса разговоре, но я хорошо помню свое впечатление именно от личности Камбона, а не от этого случайного разговора. Я чувствовал, что это, вероятно, самый умный человек, которого мне приходилось встречать в жизни. То, что я в дальнейшем слышал и читал о Камбоне, а также чтение его маленькой книжечки «Le Diplomate», только утвердило меня в моем первом впечатлении тонкого и блестящего ума.
Насколько вообще позволительны такие широкие обобщения, я думаю, что французы — наиболее «умный» народ современности... Самый умный, но, конечно, не самый мудрый.
Из Парижа я проехал в Швейцарию, где тогда еще не процветали, как теперь, зимние спорты. Только очень ограниченное число спортсменов, главным образом англичан, занималось ими.
Из Швейцарии я поехал в Мюнхен. Город этот имеет много шарма. Я помню, однако, испытанное мною там разочарование, которое, разумеется, к самому Мюнхену никак не относится! В юности мне нравились, по репродукциям, картины Беклина, и я радовался мысли увидать их в подлиннике. И вот, картины эти меня совершенно разочаровали, вся прелесть Беклина для меня пропала...
Как вообще своеобразна эволюция и смена художественных «очарований» и «разочарований»! Тут, с Беклиным, дело еще сравнительно просто: по репродукциям я, воображеньем, совершенно неправильно представил себе подлинники, а увидев их, разлюбил и репродукции, которые мне раньше нравились... Но какие таинственные душевные процессы приводят к тому, что-то, что раньше приводило в художественный восторг, вдруг теряет всякую прелесть!.. Это мне приходилось переживать и в отношении некоторых статуй и картин, и в отношении прикладного искусства. Так, одно время я очень любил «датский фарфор», а потом совершенно охладел к нему, любовь же к старинному севрскому и саксонскому осталась неизменной.
Говоря о фарфоре, не могу не сказать, что после того, как я увидел Китайскую выставку в Париже (1936), я глубоко почувствовал, что, по сравнению с китайцами, мы все-таки—варвары!Какая бездонная глубина древнейшей и утонченной культуры чувствуется в китайском искусстве, даже прикладном, в том числе в ни с чем не сравнимом древнем фарфоре.
Из Мюнхена, нигде не задерживаясь, я вернулся в Бегичево, куда приехал к самому Рождеству 1913 года, за полгода до войны...
ВОЙНА 1914 ГОДА
Нельзя сказать, чтобы война явилась для меня и для очень многих — полной неожиданностью.
В Европе чувствовалась неустойчивость и нервность.
В Германии было как-то ощутимо, что она «созревает» для войны. На мой наивный вопрос об этом наш посол Свербеев ответил мне с успокоительной улыбкой. Свербеев, как известно, не отличался ни особым умом, ни тонкой наблюдательностью.
В Берлине я встретил жившего там тогда моего двоюродного брата Юрка Новосильцева. Его более основательные наблюдения совершенно совпадали с моими мимолетными. Ничего определенного не было, но в воздухе пахло грозой.
Убийство эрцгерцога Франца-Фердинанда при такой насыщенной грозовой атмосфере было особенно опасно. Известие это мы получили в Бегичеве, и я прекрасно помню, как при чтении первых телеграмм о сараевском убийстве Папа сказал мне: «Это пахнет войной!»
Дядя Гриша (младший брат Папа) был в то время начальником Ближневосточного отдела Министерства иностранных дел и, ввиду своей личной близости к С. Д. Сазонову, играл в министерстве значительно большую роль, чем та, которую он должен был бы иметь по своей должности. Его письма Пана, несмотря на их обычную осторожность, никак не рассеивали, а еще усиливали наши опасения войны.
В таких случаях до самого конца хочется верить, что грозные тучи все же рассеются...
Так или иначе, наша дипломатия делала все, что было в ее силах, чтобы избежать войны. России в это время был особенно необходим мир! После поражения на Дальнем Востоке Россия пережила опасные революционные волнения. Только что выйдя из этих тяжелых потрясений, она начала развиваться во всех отношениях — с невероятной быстротой. Так здоровый организм реагирует иногда на болезни. Экономический подъем России бросался в глаза всякому; темп его в некоторых областях был поистине головокружительный.
Несомненную и очень значительную опасность представляла неустойчивость социального строя России: аграрные волнения — яркое тому доказательство.
Смелая, и в то же время осторожная, земельная и крестьянская политика Столыпина только начинала давать свои плоды. Число хуторских и отрубных хозяйств к началу войны, если не ошибаюсь, приближалось к миллиону. Цифра эта была огромна, но для безбрежных просторов России этого было еще совершенно недостаточно! Крепкий крестьянин-собственник, на которого сделал государственную ставку Столыпин, еще недостаточно укрепился, а община защищалась своеобразными методами. На память мне приходит разговор мой — примерно в 1912 году—с несколькими очень хорошими стариками-крестьянами соседнего с нами села Васильевского. Я спросил их, не выделился ли кто-нибудь из их общины, как это уже наблюдалось в соседних деревнях?— «Нет,—отвечали старики,—никто не выделился».— «И ошибется, кто выделится!» — спокойно заметил хозяйственный старик Поликарп Паршин.— «Почему ошибется?» — спросил я.—«А потому, что палить его будем,—рассудительно сказал другой старик, Столяров.— Так уж решили — значит, не выделяйся!» И действительно в Васильевском до самой революции выделив на основании «закона 9-го ноября» не было...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});