Не доезжая городских стен, на берегу Рона, где зелено-желтая река делала очередной медленный изгиб, встречающие остановились. Человек десять рыцарей, металл кольчужных капюшонов блестит на солнце, вода тоже блестит, солнце светит им в глаза, нам же — в спину. Не доезжая нескольких туазов, граф Раймон тоже остановил коня. Один из рыцарей, в красно-желтой котте, от полос которой пестрило в глазах, отделился от своих и медленно двинулся к нам навстречу. Я хорошо видел его лицо, слегка смятенное, ослепленное солнцем и мокрое; выгоревшие добела усы топорщились и загибались в обе стороны. Порыв ветра сорвал с его губ первые же слова и бросил назад, к реке, так что ему пришлось, обведя губы языком, повторить заново:
— Мессен граф Тулузский, я, рыцарь Арнаут Одегар, говорю от имени всего города Авиньона… Город, жизнь и имущество каждого гражданина отныне ваши, безо лжи и гордости. Тысяча рыцарей и сто тысяч прочих людей поклялись своей жизнью восстановить вас, государь, в ваших владениях…
…Права над Провансом… Восстановим доходы и налоги… займем теперь же все переправы на Роне… клянемся… огнем и мечом… покуда вы не получите Толозы… Авиньон и Толоза… (Зачем столько слов, теперь хватило бы и одного. Толоза. Рифмуется с Розой, как homage с paratge, как любовь и кровь. Розовый город, Роза городов.)
На Роне взлетали, шумно хлопая крыльями, дикие лебеди. У дороги цвел дикий шиповник. Здесь-то Монфор никогда не бывал, в этом благодатном краю! Не бывал и, даст Бог, не будет! Слава Богу, тогда-то, под Авиньоном, мне и перестало казаться, что мы снова под Мюретом.
Граф Раймон Старый вскоре вернулся в Марсель. Рамонет и прочая свита, включая и Авиньонских рыцарей во главе с Одегаром, проводили его до самого города и собирались вернуться в Авиньон. Гонцы в приронские города уже были разосланы, молодой орел пускался в свой первый одинокий полет. Рыцарь Арнаут Рыжий по привычке следил, хороша ли у воспитанника посадка в седле, не нужно ли поправить угол щита, висящего на локте; но глаза Рамонета уже изменились. Изменились в первый же день, как он расстался с отцом: из сына он делался молодым графом. Мы с Аймериком, привычно ехавшие по двум сторонам его коня, замечали перемену в Рамонете: с каждым шагом, приближавшим его к Авиньону, он делался взрослее. Поверить трудно — но я начинал гордиться им, как собственным сыном; я понимал теперь, почему отец отпустил его, свое единственное сокровище, одного, делясь им с другими: граф Раймон был мудр, Прованс требовалось влюбить в Рамонета. Перестав быть графским сыном и сделавшись наконец самим собой, он забирал на себя половину труда. Будучи шестидесяти лет, тяжело возглавлять самому столь тяжкое и сумасшедшее предприятие. Радость не менее утомительна, чем горе: после полутора недель сплошной радости старый граф слегка покачивался в седле, не сразу отзывался на оклики, с трудом просыпался поутру. Расставаясь с ним в Марселе, я с тоскою сердечной понял, что он остается тут не просто отдыхать — болеть. Двойной план: пока Рамонет поднимает Прованс, отбирая у Монфора города, возвращенные, между прочим, самим Папой, старый граф должен ехать в Испанию за новой армией, чтобы оттуда ударить врагу в тыл. Раймон Четвертый, великий крестоносец и прадед нашего графа, в шестьдесят лет сражался за Триполи. Шестьдесят — это вовсе не много, наш граф еще до ста проживет и провоюет. А сперва — отдыхать, попросту спать.
Но для Рамонета то, что так утомляло его отца, было живой водой. Когда мы ехали по Авиньону, когда Авиньон кричал всеми улицами, окнами, даже крышами — нашлись храбрецы, которые, как голуби, засели на самом верху, чтобы лучше видеть — «За отца и сына! В Тулузу! Да здравствует победа!» — на площадях народ толпился так густо, что не только нам проехать, а и каштану упасть было некуда, так что восторженных горожан, распевавших гимны и молитвы, приходилось разгонять солдатам — не обошлось без плеток, пинков и ругани. Нескольких человек послабее, говорят, задавили до смерти (что снова напомнило мне встречу дона Пейре, спасителя нашего, в зимней Тулузе.) «Ах, батюшки! Осторожно ты, черт косматый, не видишь, что ли — я беременная!» «А чего ж ты, если беременная, в самую середку лезешь, дьявол тебя задави? Кто тебя звал, дуреха, сидела бы дома!» «Туда же еще мне указывать! Думал, тебе одному охота на молодого графа посмотреть?» «Ох ты ж, Иисус-Мария, помогите кто-ни-то, тут увечного затоптали!» «Где, где? Этот, что ли? Да какой там увечный, только что здоровый был!» «И поделом ему! Не суйся, раз увечный!..» Но такая малая ложка дегтя не могла испортить бочки, что там — колодца радости и торжества. Сияющий солдат, взмахивая собачьей плеткой, беззлобно хлопал по спине настырного горожанина, который, также скалясь в улыбке, радостно окатывал обидчика длинным богохульством. Тутошний собор, Нотр-Дам-де-Дом, романская древняя громадина, звонил во все колокола, звал на молебен о победе. Рамонет горстями раскидывал медные деньги — «Гуляйте, братие, пейте, за нас с вами, за торжество справедливости! Тулуза и Авиньон!» На эти самые медяки он разменял по дороге не меньше двадцати ливров, которые взял у Арнаута Одегара — я не решаюсь сказать «попросил» или «взял в долг»: он попросту сказал — «Нет ли у вас, друг, при себе серебряных денег?» — и авиньонец тут же без единого слова отдал ему половину того, что нашлось в кошельке. Теперь-то все равно. Скоро будет все или ничего; ни в том, ни в другом разе двадцать ливров дела не решат.
А отряды Марселя, Тараскона, Оранжа, других свободных городов уже собирали отряды, лучших наемников, на муниципальные деньги — поднимался вслед за Авиньоном весь Прованс, и даже самые сомневающиеся, даже ветераны Мюрета volens-nolens начинали верить в победу. По меньшей мере — в настоящую войну.
* * *
Я много уж написал о первой нашей настоящей победе, о Бокере. Как само это слово стало знаком надежды. Как Рамонет навеки сделался настоящим молодым графом из графского сына. Но о той сумасшедшей тревоге, наполнявшей нашу радость — опасную радость, будто краденую — я не стал тогда писать: казалось не к месту. В кои-то веки можно петь о победе, настоящей победе, не будущей — к чему же отравлять песню словами сомнения. Но тебе, дорогая моя возлюбленная, я могу рассказывать и то, что знает только Господь да исповедник. О том, как горько и страшно было мне смотреть в июльское небо города над Роной, где неподвижно, как тряпка, висел на флагштоке цитадели черный флаг.
Красивый город Бокер, Белькер по-нашему; мой отец и сеньор всегда предпочитал его иным прованским городам. И замок крепкий — возвышаясь странным своим треугольным донжоном, стоит на скальном сером уступе, обрывающемся прямо в реку; зелено-желтый Рон брызжет злой пеной на острые камни. К воде спускается много тропок, мостков, лесенок со всего городского берега — некоторые ступеньки и вовсе в воду уходят, и стоят на них, весело перекликаясь и растирая тряпки о шершавые камни, голоногие прачки. То лодочные сараи громоздятся, как коровники на сельском дворе; то белые лебеди плещутся у самого берега, глубоко погружая в воду головки на длинных шеях. Как нырнет такой лебедь в реку головой — так и не поймешь, что там за штука: подушка на волнах качается, поплавок ли большой от сети.
То — река, жизнь города, потому как кормит весь Бокер. Земля-то вокруг города бедная, хоть на вид и зелена и хороша — однако тонкий слой дерна на камнях, выжженный насквозь летней жарой, мало родит хлеба. Зато вот олив полно, и виноградники, которым земли много не надо, по всей долине разбросаны, и серые избушки ульев даже в городских дворах теснятся: мало кто из бокерцев не держит пчел. И рыба, конечно. Ронская рыба всех видов, под всеми соусами, с белым и розовым вином, с гвоздикой и пряностями — эх, если б такую рыбку да каждый день, то можно и Совершенным катаром заделаться, хмыкал Пейре-Бермон на пиру в Авиньоне. Так вот Бокер рыбкой не меньше Авиньона славен. А также и ярмарками, особенно теперь: каждый год в июле как раз в честь нашей победы там до сих пор по воле старого графа собирается несметно народу, больше даже, чем в Шампани. Так что и ночевать негде, и спят, я слышал, прямо на кораблях в порту. На каждой улице — свой товар: где ткани, где благовония восточные, где драгоценности для дам — кораллы, жемчуг, а где и оружие… И мед, много разного меду, и ломбардский длиннозерный рис, из которого такая сытная каша… Такой вот город Угериум, тот самый, в котором сказочный вагант некогда собачку Назона купил. Давным-давно рассказывал мне сказку провансалец Адемар, которого больше не было в живых; и нигде я так ясно не помнил о нем, как в городе Бокере. Пару раз едва ли не окликал в толпе — мерещился, как живой. Я со страху рассказал Аймерику — и тот не насмеялся надо мной, но обеспокоился. Если мертвый за тобой ходит, это дурно, сказал мой суеверный друг. Значит, за собой зовет. Ты уж береги себя. А может, это и не покойник твой, а драк, дух из Рона, тебя дурачит — остерегись опять же!