это относилось и к торговцам в этой стране, ведь у них, конечно же, хватало ума нажиться на такой сложнохарактерности своих земляков. Но может, это все происходило из-за поэзии – явления, которое другие народы только терпели, а исландцы чтили. Ибо здесь даже основные величины экономической системы – цены на муку, на мясо и вино – являлись поэтическим вымыслом, были нафантазированы, переменчивы – зависели лишь от капризов вдохновения.
– По-разному?
– Да, смотря по тому, с кем имеешь дело… и время, и место, и…
– Цена за килограмм муки зависит от времени и места?
– Да.
– Господи Исусе! И стоит ли удивляться, что все эти люди решили уехать в Америку? Как, по-вашему, каково с этим жить, зависеть от вас, платить такую цену за нищету?
– Изменник! Ренегат! – закричал на него торговец.
Капитан Адамс и несколько других членов экипажа удивленно смотрели на это столкновение земляков на открытой палубе, а позади них пассажиры, беглецы из других округов, обступили увлекательную сцену полукругом. Мало что так интересно, как наблюдать чужую ссору. Жители Эйрарфьорда все еще стояли, выстроившись в очередь между двумя мачтами, со своими пощипанными морозом лицами девятнадцатого века, а их широко распахнутые глаза были полны туземного страха и тревоги, так что вся очередь сильно напоминала скот, ждущий, пока хозяин решит, кого пустить под нож, а кого оставить. Сислюманн почувствовал, что речь идет о чести – и его собственной, и его народа, и вмешался, пытаясь сдерживаться и говорить объективно – что все-таки не вполне удалось ему:
– Мы… давайте, мы не будем пускаться в прения о нашей исландской действительности. Как всем ясно, она сложна, и крайне спорной является та попытка обескровить нашу страну, которую мы наблюдаем здесь…
– «Обескровить»! – вскричал безбородый агент. – Это кровосос-то говорит «обескровить»! Прошу вас забрать эти слова обратно, так как я здесь помогаю нуждающимся. Если уж употреблять сильные выражения, то уместнее сказать, что сейчас рабам даруется свобода.
Люди изо всех сил слушали; видимо, кто-то из них услышал слово «свобода» впервые в жизни, а другие морщили нос: ишь, он нас рабами назвал, да мы рабами-то никогда не были, разве что у собственной страны в рабстве – но ведь это у всех исландцев так. Представитель отечественной власти скосил глаза на широкобрюхого капитана и ощутил острую необходимость загасить этот спор: внутрисемейные дрязги в чужие дома выносить ни к чему. С другой стороны, сислюманну подобало довести процесс взыскания долга до конца.
– Давайте охладим наш пыл. Приношу вам извинения за свои слова. Но факты таковы, что этот человек, Эйлив Гвюдмюндссон из Сегюльфьорда, остался должен торговой лавке, и мы не можем выпустить его из страны. Закон есть закон.
– Девяносто девять форелей! У нас была договоренность! – бубнил Копп.
Агент спустился так же быстро, как и взбегал наверх, и взвешенным тоном поинтересовался:
– Сколько вы заплатите за такой улов?
– Это… это…
Торговец замялся с ответом, а кот в сапогах усмехнулся уголком рта и потряс головой, а потом быстро повернулся к Эйливу и спросил:
– Сколько у тебя есть?
Эйлив превратил свои хижину и корову в ригсдалеры, а их, в свою очередь, в кроны у одного копилколюба в Фагюрэйри, который также снял с этого обмена сливки, как и торговец из Сегюльфьорда. Из того, что осталось в итоге, Эйлив отдал за билет через океан сто двадцать искрон, а своей скупой родственнице за постой – десять крон. Так что оставалось у него семьдесят крон, которые он еще раньше днем поменял у представителя пароходного агентства на английские королевские фунты.
– Двадцать фунтов.
– У него двадцать фунтов. Этого будет достаточно за форелей?
– Фунтов? А это что такое?
– Это валюта королевы английской Виктории.
– Я беру только исландскими кронами!
– Ну, это равняется семидесяти исландским кронам. Этого будет достаточно?
– Никоим образом, – ответил Копп.
– Сколько не хватает? – спросил кот.
И снова торговец замялся. Цена 33 форели за 1 кг муки была назначена при особых обстоятельствах, в некоем потрясении ума, на самом северном берегу, в двух днях пути от прилавка, вдобавок, за неделю до Рождества. К тому же все происходило на улице, да еще при пяти градусах мороза. Все эти факторы оказали неоценимое влияние на ценообразование и способствовали повышению стоимости.
Сислюманн разрубил этот узел, прибавив новый факт:
– Также за ним остался другой долг – старый тюремный приговор за кражу снеди, приравненный к двадцати семи ударам розгами.
– Он задолжал вам двадцать семь ударов розгами?
– Да.
– Может ли он погасить эту задолженность здесь и сейчас?
Борода вокруг рта сислюманна пошла волнами, глаза горели презрением. Что это еще за шутки? Капитан следил за ними из своей шотландской дали, и от этой бессмыслицы его начало клонить в сон. Как бы мало он ни понимал этот язык, он все же прекрасно понял, что дело здесь совершенно непонятное. Три килограмма муки превратились в девяносто девять форелей, которые стали двадцатью британскими фунтами, а те, в свою очередь, превратились в двадцать семь ударов розгами. Он собрался было сделать шаг вперед и разрубить этот узел, как сислюманн проглотил свой гнев и выдал финальный трубный аккорд:
– К тому же этого человека подозревают в убийстве пастора.
Агент вытаращил глаза, переводя взгляд то на Эйлива, то на сислюманна. А последний повернулся к капитану и обратился к нему по-английски, но слова «подозреваемый» не знал, а сказал только murder, а затем a priest. И все это сопровождалось таким серьезным выражением лица, что капитан переспросил:
– Этот человек убил пастора?
Сейчас все громы небесные пали на одну голову: отец-одиночка, у которого все имущество в кармане, а ребенок на руках, он должен торговцу, воровал с голоду и подозреваем в убийстве священнослужителя. Против такого перечня Эйлив стоял как истукан (а над его головой орали чайки, а майский холодок хватал за плечи и ляжки), и он одновременно был преисполнен раскаяния и праведного гнева, отягощен чувством вины и разгневан несправедливостью этого мира. Ему захотелось встретить этот момент криком – воплем, похожим на предсмертный крик хищника, но вместо того, чтоб поступить так, он лишь бросил взгляд на заснеженные горы за Фагюрэйри, их отроги, плоскогорья, все эти части тела своей родины, которые были знакомы ему лучше, чем чресла собственной супруги. И вот, когда этот темноглазый человек взглянул на эти многосугробные кряжи, он наконец осознал свое место в мире, понял, что он приговорен, что он с самого начала приговорен, не людьми, а страной, этой окаянной ураганной страной, что он виновен, а виновным его признали эти горы, одновременно и следователи, и