Ладно, заинтриговал.
— Так, я понял. О великий и могучий, смелый и безжалостный командир второй эльфийской мотопехотной роты! Ужас сепаров, гроза осетин и защитник обездоленных!.. — завываю я ужасающим голосом.
На «Чарли» оживляется наряд, из своего камерного блиндажика выглядывает Механ, делает страшные глаза и прячется обратно.
— Не останавливайся, хвали меня, хвали… — смеется Вася.
— О, Дейнерис бурерожденная, из дома Таргариенов, мать драконов, королева андалов, этих, как их… ройнаров и первых людей, кхалиси, что бы это слово ни значило, великого дотракийского моря и внебрачная дочь комбата…
— Воу-воу, палегше, военный! — прерывает Вася. — Смотрю я, мой верный верховный септон совсем умом ослаб на терриконе. Короче! Младший сержант Мартин! Струнко!
Я выпрямляюсь, идиотски выпячиваю грудь и тщетно пытаюсь принять строевую стойку. Глаза еще выпучить надо.
— Вооот… Печальное зрелище… Ну, хоч на людину став похож. — Вася начинает прохаживаться мимо меня. — Так. За проявленный героизм при поездке на Новую Почту, а также за героический захват киоска с шаурмой в Волновахе возле автовокзала, властью, данной мне…
— … по нелепой ошибке военкома… — добавляю я, не меняя выражения лица.
— … Верховным Эльфом … — не сбивается Вася, — нарекают тебя отныне шарфюрером Збройних Сил Середзем’я!
— Ох ты, нифига ж себе, — говорю я, — мне сержанта дали?
— Ага. Комбат. Сегодня в строевую зайдешь. Поздравляю, брат.
— Спасибо… А плохая новость?
— Я ж говорил. Президенту — тоже.
— Аааа, мляааа… — протягиваю я. — Ну вот зачем ты так?
Такое настроение было… секунд шесть.
— Не бурчи, — говорит Вася, берет квадрик и лезет в кунг. — С тебя шаурма. Привезешь из Вахи.
— Так она остывшая будет.
— О, недалекий мой брат по оружию, — поднимает командир вверх палец. — Да будет тебе известно, что даже холодная шаурма способна примирить меня с действительностью…
— Принял… — Я беру пачку влажных салфеток и направляюсь к сортиру. Центральный пост «Чарли» уныло мнется возле стенки из камней. Кто у нас там? Классика жанра — Ляшко и Хьюстон, неразлучная парочка пехотных негодяев.
— Здоров, негодяи, — говорю я, подходя к посту. — А мне сержанта дали.
— Приветы и вам, ваше высокоблагородие, не изволите ли чаю? — изгаляется Хьюстон.
— Вільно, військовозобов’язаний Хьюстон, прогіб защитан. Можете віправлятися додому. Армія в вас больше не нуждається, — я эдак изящно машу рукой и прохожу мимо.
Хьюстон делает вид, что готовится собирать вещи. Ляшко лузгает семачку. Не, точно, если бы не семачка, не неслись бы наряды в зоне АТО. Правее и дальше центрального поста стоит, притулившись к склону, наш бортовой «Урал», полный свежеспиленных деревьев. О, ночью Дизель поднимал, наверное, а я и не заметил.
В пять лет меня безумно обрадовало то, что я, как мне тогда казалось, научился читать. Я взял книжку без обложки, залез на бабушкину черешню, посмотрел на название и, запинаясь, по слогам прочел: «Де-нис Да-вы-дов». И съел первую жменю черешенок.
В десять лет меня радовало все, что было связано с «полазить-посмотреть-куда-то-встрять-и-убежать». Мы тогда рвали цветы и бежали на горловский хлебзавод, перелезали через стену, забирались к теплым окнам и кричали: «Тетя, дайте хлеба!» и протягивали цветы. Нам давали горячущие булки и кирпичики, раскаленные, мы стягивали рубашки, заворачивали в них безумно пахнущий хлеб и по пыльной улице мчались домой. Бежишь такой, ну бабушка же похвалит, и улыбка до ушей…
В пятнадцать меня радовали изгибы юных тел моих одноклассниц и взгляды, которые они иногда бросали на меня. Мы сидели под подъездами и на лестничных клетках, гитары, магнитофоны «International», кассеты «BASF», первые сигареты, и эти девичьи глаза напротив, эти юбочки, эти футболочки, поцелуи, осторожные касания… Уууух, как же меня тогда это радовало…
В двадцать лет меня радовала жизнь студента, работа, музыка, ролевые тусовки, разговоры до утра обо всем, когда поесть не на что, а на вино всегда хватает, новые люди, старые люди, череда событий, гулкие коридоры факультета, расписание и сессии, грохот трамвая через распахнутое окно общажной комнаты — я сижу на подоконнике и мучительно пытаюсь заставить себя учиться, потом плюю, собираю волосы в хвост, беру гитару и иду в комнату напротив…
В двадцать пять… Радость — друзья, громкие кабаки и громкие концерты, музыкальный автомат, лонг-айленд-айс-ти, ччччерт, сегодня особенно хорош, но может все-таки перейти на шоты? Плывет ночной город вдоль тебя — ярко так, что чувствуешь каждый голос, обрывок разговора, рев сирены далекий, музыку, шипение, гул троллейбуса и вечный шансон в такси-под-утро.
В тридцать меня радовала новая машина, реконструкторский проект по войне во Вьетнаме, работа, сессия на второй вышке, туфли лакированные или нет? Костюм сидит хорошо, но он серый, а я так не люблю серый, значит, поищу другой, урчит японский двигатель, пальцы касаются кожи руля, гудят шины по асфальту огромного города, может, по суши в Якитории? А нет, к черту суши, хочу что-то арабское, а потом латте с карамелью где-то за городом, потрескивает, остывая, двигатель, тягучий запах кофе плывет над Киевским морем, щуришься, надеваешь очки — нет, не вижу толком, нужно новые…
А в тридцать пять меня радует машина с бревнами. Для перекрытия блиндажей. И то, что вот прямо сейчас, когда я иду с пачкой салфеток в сортир, я слышу выстрелы. И радуюсь, что это не по нам.
И что мои все живы. И… И всё.
Так просто, да?
… На обратном пути я вижу классическую для Збройних Сил України картину «військовослужбовці зібралися у відпустку». Впереди, по направлению к кунгу, шагает Шматко с огромной клетчатой сумкой «мечта оккупанта» в руках. Ого, в пиксель оделся. За ним быстро идет маленький Квартал, с сумкой поменьше, а за ними Лундгрен, с военным рюкзаком, точнее, с польским камуфлированным вещмешком, который выдавали в учебке.
— Лундгреееен, — говорю я, осторожно ступая резиновыми тапками по высохшей глине. — Палишься. Смени сумку. На гражданку не проканает.
— Нема на шо менять, — говорит Лундгрен. — Та проканает.
— Не проканает. Нема гражданской сумки — нема отпуска. Нам еще за вашими отпускными в штаб заезжать, кстати. Вон Шматко побрился даже.
— Квартал не побрился, — ворчит Лундгрен и разворачивается идти мутить у Президента его рюкзак.
— Кварталу нельзя, его так жена не узнает, — отвечаю я. — Ну, покурите пока.
Ветер сегодня, кстати, злобненький такой. Солнечно, ветрено, стрелкотня на фоне — типичный Донбасс. Так, значит, на фига я это все затеял? Броники, броники… Разложенные за кунгом на камнях сушатся броники. Точнее, сумки от бронежилетки «Корсар М3с-1–4» числом семь штук, которые вместе с содержимым являются излишками. Тогда, в сентябре пятнадцатого, в третьей волне из второй роты дембельнулось почти пятьдесят человек. На смену им пришло трое — Лундгрен, я и еще один водитель, Леха. И все. Мотопехотная рота насчитывала сорок четыре человека, из них в наличии — тридцать пять, остальные — госпитали, дезертирка. Пятерых неудержимых аватаров мы еще осенью подарили в штаб, начштабу Викторычу на опыты, еще восемь было в другом месте, в тылу, охраняли ПВО. Остальные двадцать два были здесь.
Сумки высохли, возле них горкой были сложены броники, каски, какая-то мелочевка типа чехлов, и мне мечталось сегодня сдать все это на вещевой склад.
— Шматкоооо, — протянул я от кунга. — Ты, как опытный мародер, назначаешься старшим в вашей похоронной команде. Берите броники, комплектуете и рассовываете по сумкам. Плечи и горжетки не про.бите. Я ща оденусь красиво и пригоню буса, закинете в него. Час на виконання — десять хвилин.
— Шо, все сложить? — наигранно ужаснулся Шматко. Квартал рассеянно смотрел на меня и курил.
— Все, и палатку, — твердо сказал я и махнул рукой на старенькую и убитенькую УСТ-56, которая с поднятыми пологами уныло возвышалась между кунгом и сложенными брониками.