— Пошли, пошли с пути, пошли с дороги, сомнете, дурачье, али не видите, что стар ваш генерал-адмирал. Никого не возьму! И не липни, и за руки не бери, ишь каковы — скорохваты! Знаю, знаю, на всех кораблях то же толкуют, да на галерах и без вас народу предостаточно…
Матросы наконец расступились, давя и сминая друг друга, барабаны у трапа ударили дробь, штандарт генерал-адмирала пополз вниз. В вельботе генерал-лейтенант Вейде спросил у Иевлева:
— Чем объяснимо, мой друг, все то, что мы здесь изволили давеча наблюдать?
— Оно объяснимо лишь желанием кончить проклятую войну! — ответил Иевлев. — Нынче так случилось, что нет на всем флоте матроса, нет солдата, кои бы не понимали, что не будет спокойствия ни Санкт-Питербурху, ни иным местам — от Ладожского озера до Архангельска, от Пскова до Новгорода, — покуда не сделаем мы викторию над шведским флотом, и чем скорее сие наступит, тем лучше…
Вейде молчал, посасывая трубку, сплевывал в воду.
В эту же ночь Иван Иванович Рябов на посыльном боте явился под командование капитан-командора Змаевича в его отряд скампавей и галер. Калмыков получил назначение во второй отряд галер.
У Змаевича коротали время два незнакомых офицера, угрюмо слушали рассуждения капитан-командора.
— Живем тяжко, жестоко, — говорил тот. — Жестче нельзя. С моря в Парадиз возвернешься — на отдых, день-другой отмучаешься, нет, думаешь, у нас-то легче. Дышится вольготнее, все ж морской ветер. В Санкт-Питербурхе только железа и звенят. По улицам работный народишко гонят — в кандалах. Да и то сказать — ради Парадизу с девяти дворов на Руси одного человека вынимают. Не шуточка. И должен тот человек прийти со своим плотничьим, али столярным, али иным каким ремесленным снаряжением. Десятнику же велено иметь и долото, и позник, и скобель, и бурав, и пилу. А оно все, судари мои, в сапожках ходит, за все поплачивать надо, да и хлебца до места работному человеку купить. Где наберешься?
Офицер-гость потянулся, сказал со вздохом:
— О, господи! Куриозитеты, монстры, раритеты сбираем, а тут война, а тут Парадиз, а тут «слово и дело»! Когда народишку полегше станет?
За беседой поужинали кашицей, закусили сухарем. Кашица отдавала тухлятиной, другой офицер-гость выругался:
— Ей-ей, с изначала российского корабельного флота служу, а не упомню, чтобы добрую крупу на флоте получали. Все прелая, да горькая, да тухлая. Стараются, сил не щадят господа купечество — помогают нам государеву службу править…
Проводив гостей, Змаевич замолчал надолго — вглядывался в силуэты далеких шведских кораблей, прислушивался к шведским сигналам. Здесь, на скампавее, матросы укладывались спать, два голоса выводили песню, неподалеку дружно смеялись, слушая сказочника.
Иван Иванович быстро уснул в каюте под теплым овчинным полушубком, а Змаевич поворочался, повздыхал и вновь поднялся по трапу на носовую куршею. Тут он провел всю короткую ночь, вслушиваясь и вглядываясь, раздумывая — быть штилю, или поднимется ветер. Но штиль стоял полный. Рано поутру на скампавею явился гонец с коротким приказанием. Змаевич выслушал поручика, кивнул головой, спустился в каюту, натянул новый мундир, туго перепоясался, взял в руку треуголку, Иван Иванович, проснувшись, вертел головой, спрашивал:
— Что? Что? Началось?
На скампавеях барабаны били дробь, матросы садились на банки, поплевывали на руки, примерялись к веслам. Едва выкатившись, солнце сразу стало припекать, вода лежала гладким, тусклым зеркалом, шведские корабли, конечно, не могли двинуться с места. На это и была рассчитана диспозиция военного совета.
— Прорвемся в Абосские шхеры мористее шведов, — говорил Змаевич, — понял ли? У нас галеры, у них корабли. Им при таком штиле — одно дело: куковать да святой Бригитте молиться.
Рябов смотрел в трубу. Шведы, заметив движение галерного флота, шедшего вне досягаемости их пушек, спустили шлюпки, попытались буксировать свои суда. Было видно, как натягиваются ниточки-канаты, как гребут шведские матросы. Но тяжелые корабли стояли неподвижно, словно сплавленные с ярко сверкающими, тяжелыми водами залива.
— Работай, братцы, работай! — охрипшим голосом просил Змаевич. — Трудись, други, не жалей! Все ныне в нашем проворстве, в лихости, умелости!
С гребцов лил пот, мальчишка-галерный — кок-повар — метался с ведром и кружкою — поил людей из своих проворных рук. Комиты-боцманы из шаек обдавали загребных забортной теплой, соленой водой. В тишайшем штиле далеко разносились удары литавр, уханье больших барабанов, команды:
— Весла-ать! Весла — сушить! Весла-ать! Весла…
Скампавеи шли ровно, кильватерной колонной, и так быстро, что даже в нынешнем полном безветрии кормовые флаги развевались словно в шторм.
Шведы попробовали палить, но ядра падали так далеко от прорвавшегося русского авангарда, что после нескольких залпов адмирал Ватранг приказал огонь прекратить.
После полудня Змаевич сказал Ивану Ивановичу:
— Вот он — господин адмирал Эреншильд. Ждет нас с берега, с переволоки. Туда и пушки свои обратил. Что ж, господин шаутбенахт, поприветим тебя. Поздравствуемся не нынче, так завтра…
Тридцать пять скампавей и галер русского флота становились на якоря перед эскадрой шведов.
Гребцы на судне Змаевича лежали на палубе и банках, словно мертвые. У многих ладони были стертыми до крови, иные шумно, с хрипом дышали, один загребной все лил на себя воду — ведро за ведром, жаловался, что нутро кипит, палит огнем. Есть никто не мог…
— Нелегкое будет дело! — говорил Змаевич Рябову, когда встали на якорь. — Умен Эреншильд, ничего не скажешь, с головою шаутбенахт. Не обойти его, дьявола… И с переволоки нас поджидал, и сюда поглядывал…
Иван Иванович, стоя на куршее, всматривался внимательно в расположение эскадры Эреншильда. В узком фиорде шведский адмирал так расставил свои суда, что они действительно не давали никакой возможности зайти с тылу. Флагманский «Элефант» стоял бортом к русским скампавеям, чтобы палить всеми пушками, а галеры стояли носами для того, чтобы стрелять из погонных орудий. Позади эскадры виднелась затопленная баржа и еще судно с пушками, направленными к месту предполагаемой переволоки.
— Ну? — спросил Змаевич.
— Верно, что нелегкое дело! — согласился Рябов. — Вроде бы крепость…
— То-то, что крепость. Придется не иначе как абордажем викторию рвать, а борта-то у них высокие. Хлебнем горюшка…
В сумерки к Змаевичу на верейке пришел Калмыков. Курили трубки, молчали, раздумывали. На шведской эскадре блестели огни, оттуда слышались звуки рожков, пение горнов. Попозже Эреншильд собрал военный совет — было видно, как к его кораблю пошли шлюпки со всех судов эскадры.
— Узко — вот чего трудно, — сказал Калмыков. — Более чем двадцатью галерами в ряд атаковать не станешь, да и то тесно — в притирку. Еще тыл не спокоен. Ежели штиль кончится, адмирал Ватранг нас своим корабельным флотом враз в хвост ударит, тогда напляшемся. И слышно, из Абова галерный флот шаутбенахта Таубе им в помощь выйдет, али вышел нынче. Одна надежда — быстро Эреншильда покрошить вдребезги, чтобы не опомнился, развернуться и готовым быть к иным нечаянностям. Так говорю, господин Змаевич?
Капитан-командор кивнул, согласился:
— Иначе не сделать сию работу…
И добавил со вздохом:
— Потрудимся взавтрева, истинно попотеем…
Утром вперед смотрящий на скампавее Змаевича увидел авангард большого галерного флота. За судами генерала Вейде двигались галеры, полугалеры и скампавеи кордебаталии под большим флагом генерал-адмирала Апраксина и, наконец, арьергард Голицына с его эскадрой. Весь галерный русский флот прорвался, воспользовавшись тем, что адмирал Ватранг, идя на соединение с адмиралом Лиллье, оголил галерный фарватер.
На эскадре Змаевича кричали «ура».
Артиллеристы Вейде махали вязаными шапками, банниками, палашами, тихий дотоле фиорд загудел словно бор в ураган. Скрип галерных весел в уключинах, командные слова, лихие покрикивания в говорные трубы, скрежет багров, топот тяжелых матросских сапог, металлический лязг, ругань, смех — все сразу слилось в единое, могучее и бодрящее оживление, какое всегда делается при соединении воедино больших воинских масс. Большая часть предварительного сражению труда была закончена, и все люди на всех судах флота понимали это, так же, впрочем, как и на кораблях Эреншильда понимали грядущую страшную опасность: там было очень тихо. Эреншильд приказал священнику эскадры отслужить молебствие.