Это из письма Ортенбергу. "...То, что ты читал в "Красной звезде", есть как раз отрывки романа о Сталинграде. Их, кажется, будет всего десять, но они дают о романе только приблизительное представление... Не сомневаюсь, что, как водится, те, кто был в Сталинграде и видел все своими глазами, будет меня поругивать: один за одно, другой за другое, третий - за перепутанную улицу, четвертый за то, что его дивизия переправлялась не так, как у меня написано, и не 13-го, а 15-го или наоборот. Словом, я отчетливо представлял себе, как все это будет. Но, в общем, мне кажется, что написал я вещь правдивую в той мере, в какой это возможно вообще в военное время, когда еще борьба не кончилась и долг художника состоит в том, чтобы каждое его произведение было прежде всего агитационным, а потом уже аналитическим. Интересно мне, что ты скажешь об этом романе, когда прочтешь его. Между прочим, тебе любопытно будет его почитать еще и вот почему: когда мы ездили, ты своими страдающими глазами человека, который слишком хорошо знал этот город раньше, навел меня на одну мысль: комиссаром того батальона, в котором происходит все действие, я сделал бывшего секретаря Сталинградского горкома комсомола. Вот стало быть, как: ничего в хозяйстве не пропадает, как в "ревизоре", "давай веревочку, и веревочка пригодится"... Что кончил роман, конечно, хорошо. В остальном жизнь моя идет средне... Очень скверно себя чувствую. Врач приказал лечь на две недели в санаторий, прежде чем заниматься чем бы то ни было. Сейчас еще совершенно не ясны планы, куда ехать, но знаю, что недели через две-три непременно куда-нибудь выеду..."
Это из письма В. И. Коротееву, работавшему к тому времени нашим корреспондентом на одном из Украинских фронтов.
О том же самом писал я на фронт и Александру Ивановичу Утвенко, известившему меня коротким письмом о происшедшей с ним перемене: "Я работаю в другом месте, должность такая, как у Миссана". С учетом иносказаний, к которым приходилось прибегать из-за военной цензуры, это значило, что он командует корпусом в составе другой армии. "...Не сомневаюсь, что мы еще с тобой доживем до того дня, когда должность у тебя будет такая же, как у Крейзера... - писал я ему, мысленно проча его где-нибудь в будущем в командармы. - В последнее время я работал над романом о войне, главным образом на материале Сталинграда. Должен тебе сказать, что в этом романе хотя и нет прямых фотографий, но в значительной степени участвуешь и ты, и некоторые люди из твоей части как прообразы героев романа. Думаю, со временем тебе будет интересно это прочитать. На фронт я, наверно, поеду, кончив роман, примерно через месяц. Хочу попасть к тебе. Поэтому прошу сообщить мне в том виде, в каком это можно сделать по почте, работаешь ли ты теперь севернее, чем раньше, или южнее. И если севернее, то на одного хозяина севернее или через одного. Словом, я уверен, что ты найдешь способ это мне сообщить, не нарушая военной тайны..."
Приведу несколько строк из ответного письма Утвенко, в терминологии которых присутствует воздух времени. "В самый разгар боя получил от тебя письмо. Работаю в Распоряжении того самого товарища, квартира которого была в том городе, куда возил тебя мой Вася. Не привык говорить о себе, но тебе, как другу, скажу: гвардейцы воюют хорошо. Ехать ко мне так: сначала доедешь к тому товарищу, о котором я сказал выше, а он покажет тебе мою хату..."
Хату Утвенко мне искать не пришлось. Мы встретились с ним в подмосковном военном санатории "Архангельское"; его послали подлечиться, воспользовавшись паузой на том участке фронта, где воевал его корпус. Шесть ранений, которые Утвенко успел получить к тому времени на войне, давали себя знать.
Незадолго перед сдачей в печать последних глав романа у меня произошел не совсем обычный разговор на литературные темы, о котором хочу упомянуть.
В тот вечер у меня дома ужинал командующий Третьей армией Александр Васильевич Горбатов, на несколько дней по служебным делам приехавший в Москву. Было довольно поздно, уже поужинали и пили чай, когда раздался решительный стук. Я открыл дверь. Передо мной стоял пожилой человек, одетый по-домашнему в желтую байковую с голубыми отворотами зимнюю пижамную куртку и с портфелем под мышкой. Лицо его было мне знакомо, но домашность одеяния в первую секунду помешала узнать его.
- Как, принимаешь гостей? - сказал он, протягивая мне увесистую руку, тонким, теноровым, никак не шедшим к его крупной, грузной фигуре голосом.
Уже пожимая его руку, я все еще никак не мог сообразить, кто это. И, только скользнув глазами вниз, увидев ниже пижамной куртки генеральский лампас, вдруг сообразил, что это бывший командующий Сталинградским фронтом Андрей Иванович Еременко, о котором я слышал, что он в ожидании назначения находится сейчас в Москве и живет в том же доме, что и я.
- Пришел к тебе как спецу своего дела, хочу спросить совета, - сказал Еременко и покосился на приоткрытую дверь в столовую. - Кто у тебя там?
Я сказал кто.
- Ну тогда ничего, - сказал Еременко и прошел вместе со мною в комнату, продолжая держать портфель под мышкой и заметно прихрамывая - на нем были войлочные домашние туфли, - видимо, продолжала болеть раненая нога.
Он поздоровался с поднявшимся навстречу Горбатовым, и я пригласил Еременко к столу, выпить чаю.
Минут пятнадцать прошло в чаепитии и разговорах о фронтовых делах. Генералы говорили друг с другом, а я, подливая чай, не столько слушал их, сколько думал о загадочных для меня словах Еременко: в каком смысле и по какой части я для него спец и о чем он собирается со мной советоваться? Никаких здравых объяснений в голову не приходило.
Выпив два стакана чаю, Еременко неторопливо вытащил из кармана очешник, надел очки и, потянувшись за портфелем, положил его к себе на колени.
- Написал о Сталинграде поэму, - сказал он. - Хочу, чтобы послушал и посоветовал, как быть, кому отдавать печатать.
Я оторопел. Ждал чего угодно, но только не того, чтобы этот человек, командовавший Сталинградским фронтом, человек, которого я до этого видел там, в Сталинграде, у входа в подземелье командного пункта, вдруг через год с лишним придет ко мне домой читать поэму о Сталинграде, который обороняли его войска.
По своей натуре я склонен верить в чудеса, в те счастливые "а вдруг", которые очень редко, но все же происходят в жизни. "А вдруг это и в самом деле поэма?" - думал я, глядя, как Еременко вынимает из портфеля какую-то папку и не спеша, даже с некоторой торжественностью открывает ее.
Но когда он уже открыл ее и перевернул один за другим несколько листов, наверное, решая, с чего начать чтение, я краем глаза увидел, что это не черновая рукопись и не машинопись, а что-то каллиграфически выведенное черной тушью с красными буквицами. Должно быть, переписанная набело каким-нибудь писарем, великим артистом своего дела, поэма напоминала внешним видом старые рукописные книги. Меня всегда пугал вид слишком красиво перебеленных сочинений. Испугал и тогда. А Еременко выбрал страницу, с которой решил начать, и, поправив очки, стал читать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});