Дверь в кухню была открыта, и оттуда слышался размеренный могучий храп Пантелея Прокофьевича, во сне сладко чмокала губами и что-то лепетала маленькая Полюшка. Крепок детский, ничем не тревожимый сон!
Пока Ильинична взбивала подушку, готовя постель, Наталья присела на лавку, обессиленно положила голову на край стола. Дуняшка хотела было войти в горницу, но Ильинична сурово сказала:
– Уйди, бессовестная, и не показывайся сюда! Не дело тебе тут натираться.
Нахмуренная Дарья взяла мокрую тряпку, ушла в сени. Наталья с трудом подняла голову, сказала:
– Сымите с кровати чистую одежу… Постелите мне дерюжку… Все одно измажу…
– Молчи! – приказала Ильинична. – Раздевайся, ложись. Плохо тебе? Может, воды принесть?
– Ослабла я… Принесите мне чистую рубаху и воды.
Наталья с усилием встала, неверными шагами подошла к кровати. Тут только Ильинична заметила, что юбка Натальи, напитанная кровью, тяжело обвисает, липнет к ногам. Она с ужасом смотрела, как Наталья, будто побывав под дождем, нагнулась, выжала подол, начала раздеваться.
– Да ты же кровью изошла! – всхлипнула Ильинична.
Наталья раздевалась, закрыв глаза, дыша порывисто и часто. Ильинична глянула на нее и решительно направилась в кухню. С трудом она растолкала Пантелея Прокофьевича, сказала:
– Наталья захворала… Дюже плохая, как бы не померла… Зараз же запрягай и езжай в станицу за фершалом.
– Выдумаешь чертовщину! С чего ей поделалось? Захворала? Поменьше бы по ночам таскалась…
Старуха коротко объяснила, в чем дело. Взбешенный Пантелей Прокофьевич вскочил, на ходу застегивая шаровары, пошел в горницу.
– Ах, паскудница! Ах, сукина дочь! Чего удумала, а?! Неволя ее заставила!.. Вот я ей зараз пропесочу…
– Одурел, проклятый?! Куда ты лезешь?.. Не ходи туда, ей не до тебя!.. Детей побудишь! Ступай на баз да скорее запрягай!.. – Ильинична хотела удержать старика, но тот, не слушая, подошел к двери в горницу, пинком распахнул ее.
– Наработала, чертова дочь! – заорал он, став на пороге.
– Нельзя! Батя, не входи! Ради Христа, не входи! – пронзительно вскрикнула Наталья, прижимая к груди снятую рубаху.
Чертыхаясь, Пантелей Прокофьевич начал разыскивать зипун, фуражку, упряжь. Он так долго мешкал, что Дуняшка не вытерпела – ворвалась в кухню и со слезами напустилась на отца:
– Езжай скорее! Чего ты роешься, как жук в навозе? Наташка помирает, а он битый час собирается! Тоже! Отец называется! А не хочешь ехать – так и скажи! Сама запрягу и поеду!
– Тю, сдурела! Что ты, с привязу сорвалась? Тебя ишо не слыхали, короста липучая! Тоже, на отца шумит, пакость! – Пантелей Прокофьевич замахнулся на девку зипуном и, вполголоса бормоча проклятия, вышел на баз.
После его отъезда в доме все почувствовали себя свободнее. Дарья замывала полы, ожесточенно передвигая стулья и лавки, Дуняшка, которой после отъезда старика Ильинична разрешила войти в горницу, сидела у изголовья Натальи, поправляла подушку, подавала воду; Ильинична изредка наведывалась к спавшим в боковушке детям и, возвратясь в горницу, подолгу смотрела на Наталью, подперев щеку ладонью, горестно качая головой.
Наталья лежала молча, перекатывая по подушке голову с растрепанными, мокрыми от пота прядями волос. Она истекала кровью. Через каждые полчаса Ильинична бережно приподнимала ее, вытаскивала мокрую, как хлющ, подстилку, стлала новую.
С каждым часом Наталья все больше и больше слабела. За полночь она открыла глаза, спросила:
– Скоро зачнет светать?
– Что не видно, – успокоила ее старуха, а про себя подумала: «Значит, не выживет! Боится, что обеспамятеет и не увидит детей…»
Словно в подтверждение ее догадки, Наталья тихо попросила:
– Маманя, разбудите Мишатку с Полюшкой…
– Что ты, милушка! К чему их середь ночи будить? Они напужаются, глядючи на тебя, крик подымут… К чему их будить-то?
– Хочу поглядеть на них… Мне плохо.
– Господь с тобой, чего ты гутаришь? Вот зараз отец привезет фершала, и он тебе пособит. Ты бы уснула, болезная, а?
– Какой мне сон! – с легкой досадой в голосе ответила Наталья. И после этого надолго умолкла, дышать стала ровнее.
Ильинична потихоньку вышла на крыльцо, дала волю слезам. С опухшим красным лицом она вернулась в горницу, когда на востоке чуть забелел рассвет. На скрип двери Наталья открыла глаза, еще раз спросила:
– Скоро рассвенет?
– Рассветает.
– Укройте мне ноги шубой…
Дуняшка набросила ей на ноги овчинную шубу, поправила с боков теплое одеяло. Наталья поблагодарила взглядом, потом подозвала Ильиничну, сказала:
– Сядьте возле меня, маманя, а ты, Дуняшка, и ты, Дарья, выйдите на-час, я хочу с одной маманей погутарить… Ушли они? – спросила Наталья, не открывая глаз.
– Ушли.
– Батя не приехал ишо?
– Скоро приедет. Тебе хужеет, что ли?
– Нет, все одно… Вот что я хотела сказать… Я, маманя, помру вскорости… Чует мое сердце. Сколько из меня крови вышло – страсть! Вы скажите Дашке, чтобы она, как затопит печь, поставила воды побольше… Вы сами обмойте меня, не хочу, чтобы чужие…
– Наталья! Окстись, лапушка моя! Чего ты об смерти заговорила! Бог милостив, очуне́ешься.
Слабым движением руки Наталья попросила свекровь замолчать, сказала:
– Вы меня не перебивайте… Мне уж и гутарить тяжело, а я хочу сказать… Опять у меня голова кружится… Я вам про воду сказала? А я, значит, сильная… Капитоновна мне давно это сделала, с обеда, как только пришла… Она, бедная, сама напужалась… Ой, много крови из меня вышло… Лишь бы до утра дожить… Воды побольше нагрейте… Хочу чистой быть, как помру… Маманя, вы меня оденьте в зеленую юбку, в энту, какая с прошивкой на оборке… Гриша любил, как я ее надевала… и в поплиновую кофточку… она в сундуке сверху, в правом углу, под шалькой лежит… А ребят пущай уведут, как я кончусь, к нашим… Вы бы послали за матерью, нехай прийдет зараз… Мне уж надо прощаться… Примите из-под меня. Мокрое все…
Ильинична, поддерживая Наталью под спину, вытащила подстилку, кое-как подсунула новую. Наталья успела шепнуть:
– На бок меня… поверните! – и тотчас потеряла сознание.
В окна глянул голубой рассвет. Дуняшка вымыла цибарку, пошла на баз доить коров. Ильинична распахнула окно – и в горницу, напитанную тяжким духом свежей крови, запахом сгоревшего керосина, хлынул бодрящий, свежий и резкий холодок летнего утра. На подоконник с вишневых листьев ветер отряхнул слезинки росы; послышались ранние голоса птиц, мычание коров, густые отрывистые хлопки пастушьего арапника.
Наталья пришла в себя, открыла глаза, кончиком языка облизала сухие, обескровленные, желтые губы, попросила пить. Она уже не спрашивала ни о детях, ни о матери. Все отходило от нее – и, как видно, навсегда…
Ильинична закрыла окно, подошла к кровати. Как страшно переменилась Наталья за одну ночь! Сутки назад была она, как молодая яблоня в цвету, – красивая, здоровая, сильная, а сейчас щеки ее выглядели белее мела с обдонской горы, нос заострился, губы утратили недавнюю яркую свежесть, стали тоньше и, казалось, с трудом прикрывали раздвинутые подковки зубов. Одни глаза Натальи сохранили прежний блеск, но выражение их было уже иное. Что-то новое, незнакомое и пугающее, проскальзывало во взгляде Натальи, когда она изредка, повинуясь какой-то необъяснимой потребности, приподнимала синеватые веки и обводила глазами горницу, на секунду останавливая их на Ильиничне…
На восходе солнца приехал Пантелей Прокофьевич. Заспанный фельдшер, усталый от бессонных ночей и бесконечной возни с тифозными и ранеными, потягиваясь, вылез из тарантаса, взял с сиденья сверток, пошел в дом. Он снял на крыльце брезентовый дождевик, перегнувшись через перила, долго мылил волосатые руки, исподлобья посматривая на Дуняшку, лившую ему в пригоршню воду из кувшина, и даже раза два подмигнул ей. Потом вошел в горницу и минут десять пробыл около Натальи, предварительно выслав всех из комнаты.
Пантелей Прокофьевич и Ильинична сидели в кухне.
– Ну что? – шепотом справился старик, как только они вышли из горницы.
– Плохая…
– Это она самовольно?
– Сама надумала… – уклонилась Ильинична от прямого ответа.
– Горячей воды, быстро! – приказал фельдшер, высунув в дверь взлохмаченную голову.
Пока кипятили воду, фельдшер вышел в кухню. На немой вопрос старика безнадежно махнул рукой:
– К обеду отойдет. Страшная потеря крови. Ничего нельзя сделать! Григория Пантелеевича не известили?
Пантелей Прокофьевич, не отвечая, торопливо захромал в сенцы. Дарья видела, как старик, зайдя под навесом сарая за косилку и припав головой к прикладку прошлогодних кизяков, плакал навзрыд…
Фельдшер пробыл еще с полчаса, посидел на крыльце, подремал под лучами восходившего солнца, потом, когда вскипел самовар, снова пошел в горницу, впрыснул Наталье камфоры, вышел и попросил молока. С трудом подавляя зевоту, выпил два стакана, сказал: