очень люблю. А вот чем я тебя попотчую с чайком. Землячка вот твоя! — И подвинул ко мне глиняную банку с благоуханным поляничным вареньем на меду.
— Это с Бела-Озера… Ведь твой отец белозер, а я черепан. Оба мы потомки ушкуйников. Давно я с ним не видался, вместе учились.
Я это знал, и мой отец в письмах ко мне приписывал: кланяйся черепану. Из-за этого и наша долгая дружба с Елпидифором Васильевичем началась.
Когда закусили и выпили чаю, он наклонился под стол и вытащил полуштоф наливки и характерной формы бутылку бенедиктина, его любимого напитка. Вместо рюмок появились два маленьких серебряных стаканчика: на одном выгравировано по-славянски: «Его же и монаси приемлют», а на другом: «Пей другую».
— А ты все по пожарам да по катастрофам носишься! А дельное-то что делаешь?.. Стихи-то пишешь? Ведь я тебя недаром Баяном зову. Тебя да еще одного только Граве Леонида… Твоих бурлаков помню… Плакал, читал.
— Вот я со «Стенькой Разиным» вожусь. Две главы написал…
— А ну-ка? Может, что помнишь? Стеньку я люблю. Стенька мужик умный. Он знал, что знал!
И когда я ему прочел «Казнь», он даже прослезился и сказал:
— Это, брат, для грядущих поколений… Света долго не увидит. Вот когда-нибудь такой будущий Барсов разыщет твою пропахшую мышами рукопись, — вот тогда она и свет увидит. А ну-ка, еще что помнишь?
Прослушал.
— Все равно печатать нельзя. А я тебе о Стеньке расскажу, что сам слышал: написать надо, а то пропадет.
И рассказал мне Елпидифор Васильевич о том, как Никон, разжалованный царем из патриархов, сидел ссыльным монахом в своем «Новом Иерусалиме», в своем каменном доме-крепости. «Патриарх всея Руси и собинный друг государя» был накануне ссылки в глухой Олонецкий монастырь, как вдруг к нему пришел неизвестный человек и просил принять его.
— Ты, Баян, был в Новом Иерусалиме? Недалече от Москвы, посмотреть тебе надо… главное — дом Никона, моя речь о нем; съезди.
На другое лето я был в Новом Иерусалиме. В роскошном монастырском саду, в глухом углу стоит под вековыми деревьями небольшой двухэтажный дом, сложенный на тысячи лет, с толстенными стенами и маленькими окнами — крепость по тому времени необоримая. В то время, когда я был в нем, все сохранилось так, как было. Обратил я внимание на мебель: неподъемные скамьи, столы из толстых досок на таких ногах-бревнах, что не сдвинешь с места. И особенно эта вековечная мебель была страшна в маленькой комнатке во втором этаже, где Никон занимался делами и принимал поодиночке только тех, с кем тайный разговор держал.
И вот в те, такие тревожные дни для метавшегося в своей крепости, обозленного Никона к нему тайно пришел Стенька Разин!
— А то, что я тебе рассказываю, — пояснил мне Барсов, — я слышал в Новом Иерусалиме от старого монаха, говорившего вообще мало и с большой осторожкой, по выбору. Я долго работал в хранилищах монастыря и подружился с ним.
«Допустил патриарх (с большим уважением он вспоминал и его и Стеньку) к себе Степана Тимофеевича в свой собинный покой, где вот мы с тобой сидим, и пошел у них разговор долгий и бесспорный, потому думали они одинаково. И рассказал атаман донской патриарху всея Руси, что он хочет для народа правду открыть и дать волю… Вот, — как сейчас вижу, — на тех самых местах, где мы, маленькие людишки, сидим, тогда сидели два богатыря… И патриарх благословил его: „Иди, бейся за правду и волю!“».
— Вот что мне удалось слышать, то и тебе передаю, — у тебя выйдет, а то без этого нехватка будет. Пиши! А теперь замонахорим.
Выпили по чарочке.
— А вот я тебе покажу кое-что.
Елпидифор Васильевич вышел в заднюю комнату. Когда он вернулся с тетрадью своей рукописи, я кончал то, что впоследствии украсило моего «Стеньку» и что я прочел тут же ему:
Благослови, отец святой,
Мне постоять за волю…
Так начинается моя книжка «Стенька Разин», напечатанная только в 1922 году. Я прочел эту, сейчас за его столом написанную главку со словами Никона:
Ты прав, Степан, иди за волю биться…
После самых сердечных излияний Елпидифор Васильевич положил передо мной свою тетрадь, исписанную его круглым, четким почерком, и сказал:
— Читай, Баян!..
«Боянъ бо вещий, аще кому хотяше песнь творити, то растекашется мыслию по древу, серымъ вълкомъ по земли, шизымъ орломъ подъ облакы. Помняшеть бо, рече, първыхъ временъ ycoбице».
Через год он дружески надписал мне свою работу — «К „Слову о полку Игореве“».
Долго мы не видались с Барсовым. Он вообще нигде не бывал, занятый научным трудом и музейными изысканиями да в обществе «Древностей российских», где секретарствовал. Как-то летом в воскресенье, когда семья была на даче, я нахожу на столе визитную карточку: «Елпидифор Васильевич Барсов. Шаболовка, собственный дом». А на другой стороне надпись карандашом: «Милый друг Баян. Хоть бы заглянул ко мне на новоселье. Воскресенья и праздники всегда дома».
Выхожу я тотчас же из дому, — навстречу по Столешникову переулку хромает романист А. М. Пазухин. Я показываю ему карточку: собственный дом.
— Ты всеведущий, а этого и не знал. Ну-ну!
Мы зашли позавтракать в Петровские линии, в ресторан, и Пазухин рассказал мне о событии, которое может случиться только в Москве, где необычайный размах уживается с копеечничеством на мелочах. Пазухин был участником такого интересного события.
Через час, расставшись с Пазухиным, я подъезжал к двухэтажному деревянному, небольшому с фасада дому на Шаболовке.
«Дом действительного статского советника Елпидифора Васильевича Барсова» — значилось на воротах. Отворяю калитку — звякнул колокольчик на весь двор. Вхожу. Широкий двор. По зеленой травке ходят куры. За решеткой сада, в конце двора, белеют под старыми липами и тополями пышные кусты жасмина, а из дверцы садовой решетки торопится ко мне навстречу и сам домовладелец, в красной рубахе, подпоясанной шелковым поясом, в широкополой соломенной шляпе. Блаженство и радость на лице его с седеющей бородкой, подстриженной, уж не той, как прежде, клочкатой, нечесаной.
— Милый Баян! Вот рад, вот рад! Наконец-то ты у меня, в моей «нечаянной радости», в моей новой «лавочке старьевщика».
— Любуюсь!
— А ведь я уж два года женат… Пойдем в сад. Жена пошла на базар клубники к чаю купить, а я малость вздремнул после обеда… По праздникам мы обедаем в двенадцать…
В решетчатой зеленой беседочке, оплетенной диким виноградом, около стола с розовой скатертью, уставленного закусками и чайной