слова. Это была песня про Заповедник, про эти места, где, куда ни кинешь взгляд, топь и пустошь вокруг, где птицы не поют, деревья не растут, а товарищи копают торф лопатами. Где периметр закрыт, и колонна по утру выйдет на развод, а потом потянется хвостом, и каждый будет думать о родителях и тёплом куске хлеба, и не обнять никого, и шаг за периметр — смерть, но надежда горит красным огнём целеуказателя, и однажды они шагнут за периметр и скажут: «Здравствуй!» — тому, другому, миру.
— Только мы можем переплавить ненависть в любовь, и этот процесс называется «нежность». Нежность, вот что спасёт мир, — шепотом сказал Карл. Рядом кашляли во сне другие мальчики, и слова звучали странно.
— Нежность? — Володя не верил в нежность. Он уже знал, во что превращается человек после нескольких лет Заповедника.
Во время Большого Восстания они поймали охранника. Несколько товарищей опознали его — хотя охранник переоделся, и номер на груди был подлинным.
Его опознала Таня, которую он водил в казарму, и ещё двое — те, кто видели, как он убивал. Охранника били по очереди, и, умирая, он вдруг стал страшно улыбаться разбитым ртом с чёрными провалами вместо зубов. Володя встретился с ним взглядом, и понял, чему рад умирающий. «Вы такие же, как мы, — шептали разбитые губы. — Значит, всё правильно, вы такие же, и, значит, моей вины ни в чём нет».
Потом пришли каратели, и уже сами восставшие в своих оранжевых комбинезонах корчились на бетонных полах.
Володе тогда повезло — он бы погиб со всеми, кто пошёл на казармы «Аркада», лёг бы у этих арок, выщербленных пулями. Ему было одиннадцать лет, но брали и таких — всё дело в том, что он заболел и остался в бараке. Именно поэтому он остался в живых, и его даже не подвергли санации. Но зависть к тем, кто участвовал, не оставляла его. Штурм казарм «Аркада» помнили все в Заповеднике. После этого упростили режим, оранжевый цвет формы сменился коричневым, и теперь порядок поддерживали они сами. Торфяная масса уходила по транспортёру, а раз в неделю периметр пересекал состав с продовольствием.
Осталось главное правило — Заповедник был свободен от сетевых коммуникаций. Ни одного устройства с кнопками, ни одного процессора на его территории не было — так, по крайней мере, считалось.
Наутро Володя собрал друзей, и они выучили слова немецкой песни. Коричневая колонна жителей Заповедника теперь уходила на работу под её скрытую ярость. Не вдумываясь особо в смысл, они горланили:
Auf und nieder gehn die Posten,
Keiner, keiner, kann hindurch.
Flucht wird nur das Leben kosten,
Vierfach ist umzäunt die Burg.
Песня клокотала в каждом горле, и движения сами собой делались плавными и сильными, как во сне.
Как во сне или в детстве.
Володя плохо помнил своё детство — горячий бок домашнего водогрейного агрегата, какие-то консервы удивительного вкуса… И тёмная улица, по которой уходил отец на завод. Он доводил его до угла, а дальше их дороги разделялись. Володя торопился в школу, а отца подбирал заводской автобус. Потом всё кончилось.
Они не попрощались тогда — только мигнул и погас фонарь, отразившись в витрине аптеки.
Наверное, это был такой же стылый ноябрьский день, когда пришёл сигнал.
Детские сны о прошлом давно стали в Заповеднике валютой — их воровали, ими обменивались. И кое-кто начинал рассказывать чужую историю, уже веря, что это случилось с ним. Каждый помнил что-то своё, и у всех воспоминания были детские, рваные, многие и вовсе сами придумывали себе прошлое в Большом Мире, хотя родились в Заповеднике.
А пока по ночам у них шла учёба — все только дивились, как поставили дело сосланные немцы. Занятия часто превращались в споры — вплоть до мордобоя, — чтобы наутро все снова встретились друзьями. Вернее — товарищами.
Карл, как судья, обычно сидел молча. Меньше его говорил только напарник Дуна индус Мохандас. Мохандас держался особняком. Первый компьютер он увидел в пятнадцать лет, два года назад. Но жизнь всегда твердила ему: «Нет, ты индус, и оттого компьютер — твой ручной зверёк». Тогда Мохандас начал учиться и с помощью странных мнемонических правил запоминал команды и коды. Напарника-китайца Мохандас не любил, находя в нём излишнюю жестокость. Китайцы, о которых он знал и которых он видел, делились на жестоких и не очень. Вторых Мохандас считал конфуцианцами, а вот первые его просто пугали. Он помнил истории о том, как китайские императоры отдавали осуждённых детям. И не было мучительнее казни, потому что дети ещё не знают разницы между добром и злом.
Когда Мохандас увидел Большое Восстание и то, как подростки ловят своих охранников, он перестал верить в существование конфуцианцев. А вот дети были тут везде. Но его дело было укромное, машинное — и именно его извращённая логика помогала решить неразрешимые, казалось, тайные задачи Заповедника.
Из старожилов Заповедника в спорах задавали тон два брата. Ося и Лёва были близнецами, но при этом совершенно непохожими.
Лёва яростно сверкал очками:
— Можно прожить ещё четверть века — и ничего не изменится. Ничего, кроме того, что мы потеряем силу. Мы протухнем, сопреем и сами превратимся в торф.
— А не протухнет ли сама идея?
Тогда Володя отшутился, сострил, но толку от этого было мало. Сомнения оставались. Особенно тревожны они были ночью: всё было понятно до того момента, пока не будет взят контроль над Сетью. Но что потом? Одно было ясно, Большой Мир должен быть спасён, даже если он будет сопротивляться.
— Буржуа превращались в придатки своих компьютеров, — кричал в ночном сумраке Лёва, а Карл молчаливо кивал головой. — Буржуа редко выходят из дома. Они, по сути — труба, соединяющая линию доставки и канализацию. Гражданский мир убивает человека. Нервно ходил на горле кадык, и Лёва хватал себя ладонями за шею, чтобы не дать ему вырваться на волю. — Когда у настоящего гражданина, подлинного гражданина, рождается ребёнок, то он убит уже в первую минуту своей жизни, потому что он станет таким же придатком, как и родители.
Высший акт любви — это убить убийцу. Спасти идущих нам вслед, и тогда… Тогда наступит эра нежности. Нашим ровесникам мы не нужны — они уже отравлены. А вот те, кто родится сегодня или через месяц, ещё испытают нежную заботу революции. Большое Восстание было репетицией, теперь мы выходим на сцену по-настоящему!
— А победив дракона, не превратимся ли