Шепотом говорили, правда. Но я слышал их шепот, да и сам шептался. Меня одолевали плохие предчувствия.
Однажды вечером мне сказали, что пьяные дети выпили столько, что попа´дали один за другим в снег. Я их выругал. А они словно не понимали, о чем я. Им было все равно. Однажды я спросил, сколько греческих евреев у нас еще осталось. Через полчаса один из моих секретарей вручил мне документ, из которого следовало, что из пятисот евреев, прибывших на поезде с юга, столько-то умерло в дороге, столько-то во время пребывания на старом кожевенном заводе, столькими-то занялись мы, столькими-то — пьяные дети и так далее. У меня оставалось больше ста евреев, а все мы, все обессилели — мои полицейские, мои добровольцы и мои польские дети.
Что поделаешь? Работы оказалось слишком много. Человеку, сказал я себе, созерцая горизонт наполовину розового, наполовину клоачного цвета из окон кабинета, тяжко слишком долго заниматься некоторым трудом. Я, во всяком случае, не выдерживал. Пытался, но у меня не получалось. У полицейских тоже ничего не выходило. Пятнадцать — хорошо. Тридцать — еще куда ни шло. Но когда счет доходит до пятидесяти, желудок протестует, голова клонится книзу, приходят бессонница и кошмары.
Я приостановил работы. Дети снова принялись играть в футбол на улице. Полицейские вернулись к своим трудам. Крестьяне вернулись куда следовало — на фермы. Никого вокруг евреи не интересовали, так что я снова приставил их к работе метельщиков и отправил несколько, не больше двадцати, на полевые работы — возложив ответственность за их безопасность на фермеров.
Однажды ночью меня вытащили из постели срочным звонком. Это был чиновник из Верхней Галиции, с которым я до того не был знаком. Он сказал мне подготовить эвакуацию немцев из моего района.
— Поездов нет, — возразил я, — как мне их всех вывезти?
— В том-то и проблема, — ответил мне чиновник.
Прежде чем он повесил трубку, я сказал, что у меня тут еще остаются евреи, что с ними делать? Он не ответил. То ли разговор прервался, то ли ему нужно было оповестить еще множество таких, как я, то ли дело евреев его не интересовало. Было четыре утра. Я уже не смог снова лечь спать. Предупредил жену, что мы уезжаем, а затем послал за мэром и начальником полиции. Приехав на работу, застал обоих, и по лицам их читалось, что спали они мало и плохо. Оба боялись.
Я их успокоил, сказал, что, если действовать быстро, никто не пострадает. Мы привлекли всех наших людей к работам. Еще до рассвета первые беженцы уже последовали дорогой на запад. Я оставался в городе до самого конца — еще один день и еще одну ночь. Вдалеке слышалось, как бьют пушки. Я пошел к евреям — и в том мне свидетель начальник полиции — и сказал им, чтобы уходили. Затем забрал двоих полицейских, что несли там караул, и вверил евреев их судьбе на старом кожевенном заводе. Думаю, это и есть свобода.
Шофер сказал мне, что видел нескольких солдат вермахта — они шли не останавливаясь. Я поднялся в кабинет — не знаю, что уж там искал. Предыдущей ночью мне удалось поспать на диване несколько часов, и все, что надо было сжечь, я уже сжег. Улицы городка стояли пустые, хотя за некоторыми окнами можно было различить лица полячек. Затем мы сели в машину и уехали, сказал Саммер Райтеру.
Я был хорошим, справедливым администратором. На счету у меня есть хорошие поступки, тут меня направлял мой собственный характер, и плохие поступки; но их я совершал, ибо меня обязали: война есть война. Теперь же пьяные польские дети говорят, что я лишил их детства, сказал Саммер Райтеру. Я? Это я-то лишил их детства? Алкоголь — вот что всему виной, это он их детства лишил! Алкоголь и футбол! А также их ленивые и безнравственные матери! А не я.
— Другой на моем месте, — сказал Саммер Райтеру, — всех евреев своими бы руками поубивал. А я так не поступил. Не в моем характере так поступать.
Один из тех, кто прогуливался с Саммером по лагерю, был начальником полиции. Другой — начальником пожарной части. Мэр, как сказал Саммер однажды ночью, умер от воспаления легких через некоторое время после окончания войны. Шофер смылся на каком-то перекрестке после того, как машина окончательно сломалась.
Иногда, по вечерам, Райтер наблюдал издали за Саммером, и понимал, что тот, в свою очередь, наблюдает за ним, смотрит эдак искоса, и во взгляде его читается отчаяние изнервничавшегося человека, а также страх и недоверие.
— Мы совершаем поступки и произносим слова, в которых потом чистосердечно раскаиваемся, — сказал ему Саммер однажды, пока они стояли в очереди на завтрак.
А в другой день заметил:
— Когда американские полицейские вернутся и устроят мне допрос, уверен — меня подвергнут публичному осуждению.
Когда Саммер разговаривал с Райтером, начальник полиции и начальник пожарной части оставались в сторонке, в нескольких метрах от них, словно не хотели запачкаться грязью из прошлой жизни своего незадачливого шефа. Однажды утром тело Саммера нашли на дорожке между палаткой и туалетами. Кто-то его задушил. Американцы допросили что-то около десяти военнопленных, Райтера среди них: тот сказал, что ничего особенного той ночью не слышал, а потом тело увезли и погребли в общей могиле на кладбище Ансбаха.
Когда Райтер смог покинуть лагерь, то уехал в Кельн. Там он жил в бараках рядом с железнодорожной станцией, а потом в подвале, вместе с ветераном танковых войск — молчаливым дядькой с наполовину обожженным лицом (тот мог целыми днями ничего не есть), и с другим товарищем, который, по его словам, работал раньше в газете и, в противоположность танкисту, был любезен и многоречив.
Ветерану танковых войск было тридцать или тридцать пять лет, а бывшему журналисту — что-то около шестидесяти, хотя оба время от времени выглядели как дети. Во время войны журналист написал серию статей, в которых описывал геройские подвиги некоторых танковых дивизий как на востоке, так и на западе, и сохранил их вырезки. Вечно погруженный в себя танкист прочитал их и одобрил. Время от времени он открывал рот и говорил:
— Отто, ты постиг самую сущность жизни танкиста.
Журналист скромно отвечал:
— Густав, моя высшая награда — то, что ты, именно ты, ветеран танковых войск, уверяешь меня, что я не написал сущую ерунду, полную ошибок.
— Ты ни в чем не ошибся, Отто.
— Благодарю тебя, Густав.
Оба время от времени подрабатывали в муниципалитете на разборе завалов и продавали то, что находили под щебенкой. В хорошую погоду они уезжали за город, и тогда Райтер на одну или две недели оставался предоставленным сам себе. Первые свои дни в Кельне он