а то он и на меня обидится, будто я ему на смех это. Направо сейчас, за пожарным двором, что против церкви, дом увидите каменный, белый, в тупичке. Только лучше бы вам к сундучнику!..
Только отошли, Домна Панферовна обернулась, а тот глядит.
— Делать-то тебе нечего, шалопут! — И плюнула.
А он ей опять: «Турка! Осман-паша!» Горкин уж побранил ее — скандалить сюда пришли, что ли! За угол свернули, а тут баба лестницу на парадном моет, на Федю с тряпки выхлестнула. Стала ахать, просить прощения. Узнала, чего ищем, стала жалеть:
— Вам бы к тетке моей лучше пойтить… у овражка хибарочка неподалёчку, и дешево с вас возьмет, и успокоит вас, и спать мягко, и блинками накормит… А Аксенов — богач, нипочем не пустит к себе, и думать нечего! Махонький есть Аксенов, сундучник… он тоже не пускает, а есть у него сестра, вроде как блаженная… ну, она нищих принимает, баньку старую приспособила, ради Христа пускает… а вы на нищих-то словно не похожи.
Совсем она нас расстроила. Стало нам думаться: не про маленького ли Аксенова Трифоныч говорил? Ну, сейчас недалёко, спросим, пожарную каланчу видать.
Идем, Анюта и визжит — в щелку в заборе смотрит:
— Лошадок-то, лошадок… матушки!.. Полон-то двор лошадок!.. Серенькие все, красивенькие!..
Стали смотреть — и ахнули: лошадками двор заставлен! Стоят рядками, на солнышке, серенькие все, в яблочках… игрушечные лошадки, а как живые, будто шевелятся, все блестят! И на травке, и на досках, и под навесом, и большие, и маленькие, рядками, на зеленых дощечках, на белых колесиках, даже в глазах рябит, — не видано никогда. Одни на солнышке подсыхают, а другие — словно ободранные, буренькие, и их накрашивают. Старичок с мальчишками на корточках сидят и красят, яблочки и сбруйку выписывают… один мальчишка хвостики им вправляет, другой — с ведеркой, красные ноздри делает. И так празднично во дворе, так заманчиво пахнет новенькими лошадками — острой краской, и чем-то еще, и клеем, и… чем-то таким веселым, — не оторвешься, от радости.
Я тяну Горкина:
— Горкин, милый, ради Христа… зайдем посмотреть, новенькую купи, пожалуйста… Го-оркин!..
Он согласен зайти: может быть, говорит, тут-то и есть Аксенов, надо бы попросить. Входим, а старичок сердитый, кричит на нас: чего мы тут не видали? И тут же смиловался, сказал, что это только подмастерская Аксенова, а главная там, при доме, и склад там главный… а работают на Аксенова по всему уезду, и человек он хороший, мудрый, умней его на Посаде не найдется, а только он богомольцев не пускает, не слыхано. Погладили мы лошадок, приценились, да отсюда не продают. Вытащил меня Горкин за руку, а в глазах у меня лошадки, живые, серенькие, — такая радость. И все веселые стали от лошадок.
Вышли опять на улицу — и перед нами прямо опять колокольня-Троица, с сияющей золотой верхушкой, словно там льется золото.
Приходим на площадь, к пожарной каланче, против высокой церкви. Сидят на сухом навозе богомольцы, пьют у басейны воду, закусывают хлебцем. Сидит в холодочке бутошник, грызет подсолнушки. Указал нам на тупичок, только поостерег: не входите в ворота, а то собаки. Велел еще — в звонок подайте, не шибко только: не любит сам, чтобы звонили громко.
Приходим в тупичок, а дальше и ходу нет. Смотрим — хороший дом, с фигурчатой штукатуркой, окна большие, светлые, бемского[88] стекла, зеркальные, — в Москве на редкость; ворота с каменными столбами, филёнчатые, отменные. Горкин уж сам замечательный филёнщик, и то порадовался: «Сработано-то как чисто!» И стало нам тут сомнительно, у ворот, — что-то напутал Трифоныч! Сразу видно, что милиёнщики тут живут, как же к ним стукнешься. А добиваться надо.
Ищем звонка, а тут сами ворота и отворяются, в белом фартуке дворник творило[89] держит, и выезжает на шарабане молодчик на рысаке, на сером в яблоках, — живая красота, рысак-то! — и при нем красный узелок: в баню, пожалуй, едет. Крикнул на нас:
— Вам тут чего, кого?..
А Кривая ему как раз поперек дороги. Крикнул на нас опять:
— Принять лошадь!.. Мало вам места там!..
Дворник кинулся на Кривую — заворотить, а Горкин ему:
— Постой, не твоя лошадка, руки-то посдержи… сами примем!
А молодчик свое кричит:
— Да вы что ж тут это, в наш тупичок заехали да еще грубиянить?! Вся наша улица тут! Я вас сейчас в квартал отправлю!..
А Горкин Кривую повернул и говорит, ничего, не испугался молодчика:
— Тут, сударь, не пожар, чего же вы так кричите? Позвольте, нам спросить про одно дело надо, и мы пойдем… — Сказал, чего нам требуется.
Молодчик на нас прищурился, будто не видит нас:
— Знать не знаю никакого Трифоныча! С чего вы взяли? И родни никакой в Москве, и богомольцев никаких не пускаем… В своем вы уме?!
Так на нас накричал, словно бы генерал-губернатор.
— Сам князь Долгоруков так не кричат, — Горкин ему сказал, — вы уж нас не пугайте, а то мы ужасно как испугаемся!..
А тот шмякнул по рысаку вожжами и покатил, пыль только. Ну, будто плюнул. И вдруг, слышим, за воротами неспешный такой голос:
— Что вам угодно тут, милые… от кого вы?
Смотрим — стоит в воротах высокий старик, сухощавый, с длинной бородой, как у святых бывает, в летнем картузе и в белой поддевочке, как и Горкин, и руки за спиной под поддевочкой, поигрывает поддевочкой, как и Горкин любит. Даже милыми нас назвал, приветливо так. И чего-то посмеивается, — пожалуй, наш разговор-то слышал.
— Московские, видать, вы, бывалые… — И все посмеивается.
Выслушал спокойно, хорошо, ласково усмехнулся и говорит:
— Надо принять во внимание… это вы маленько ошиблись, милые. Мы богомольцев не пускаем, и родни в Москве у нас нету… а вам, надо принять во внимание, на троюродного братца моего, пожалуй, указали. У него, слыхал я, есть в Москве кто-то дальний, переяславский наш… К нему ступайте. Вот, через овражек, речка будет… там спросите на Нижней улице.
Горкин благодарит его за обходчивость, кланяется так уважительно…
— Уж простите, — говорит, — ваше степенство, за беспокойство…
— Ничего, ничего, милые… — говорит, — это, надо принять во внимание, бывает, ничего.
И все на нашу Кривую смотрит. Заворачиваем ее, а он и говорит:
— А старая у вас лошадка, только на богомолье ездить.
Такой-то обходительный, спокойный. И все прибавляет поговорочку — «надо принять во внимание», — очень у него рассудительно выходит, приятно слушать. Горкин так с уважением к нему, опять просит извинить за беспокойство, а он вдруг и говорит, скоро так:
— А постойте-ка, надо