1925 году Дартингтон-холл был куплен не титулованной, но нацеленной на культуру англо-американской семьей. Новые хозяева сразу начали насаждать просвещение, развивать музыку и способствовать всему хорошему.
Я спросил Диму, не пошаливает ли по ночам казненный герцог, и Дима сказал, что, увы, пошаливает. Носит свою голову по верхней галерее и ведет с ней задушевные разговоры, как Гамлет с черепом Йорика. Не мешает ли это студентам и преподавателям музыкального колледжа? Да, некоторые слабонервные студентки визжат, а то, бывает, и хлопаются в обморок. Но есть одно проверенное средство — адажио Альбинони. Заслышав первые несколько тактов, привидение с жутким рыданием исчезает и не появляется целую неделю.
К счастью, Дима с Леной и детьми жили не в самом Дартингтон-холле, а в обычном доме невдалеке от усадьбы, достаточно просторном, чтобы свободно приютить еще одного гостя. Дети были погодками; старшей, Алисе, уже исполнилось пять. В будущем она станет композитором, пианисткой и дирижером, а Филип — художником. Так они поделят наследство отца: дочь возьмет себе музыкальный талант, а сын — художественный. Но его литературный талант, увы, не достался никому.
В тот вечер, провожая меня в мою комнату, в качестве чтения перед сном Дима дал мне первый том Пруста в их собственном с Леной переводе, аккуратно перепечатанный и переплетенный. Переводили они с оригинала, но так как французский оба знали слабовато, то пользовались, как подспорьем, переводом на польский (который знали еще хуже). То, что у них получилось нечто, вполне читаемое, можно считать чудом.
Иной спросит: «Зачем? Разве нет переводов Пруста? Кому нужна эта кустарщина?» Но ведь и переводили они не для издательства, а для себя. Потому что, если кто понимает, это и есть самый увлекательный квест. Не так ли, сопоставляя несколько текстов на разных языках, Генри Роулинсон расшифровывал клинописную надпись на Бехистунской скале, а Жан-Франсуа Шампольон — иероглифы на Розеттском камне? То, что два супруга, притом композитора, избрали такую форму совместного досуга (а не дюдики по видео, например), удивительно демонстрирует, по-моему, не только склад их умов, но и взаимную душевную настроенность, то самое «согласье струн», о котором писал поэт.
Дима провел меня по парку Дартингтон-холла, замечательному образцу садового искусства XX века. Ничего нарочито современного, но с садом викторианским или георгианским никак не спутаешь. Амуры и психеи выглядели бы здесь, как на корове седло, а вот «Отдыхающая женщина» Генри Мура с могучими круглыми коленями естественно вписалась. Неплохо вписался и бронзовый ослик под вечнозеленым тисом. Я, конечно, сразу на него уселся, даже не подумав, а вдруг это тот самый длинноухий ослик, на котором в Пальмовое воскресенье въехал в Иерусалим Иисус из Назарета? Все ослики — даже те, с которыми их хозяева дурно обращаются, — до сих пор помнят этот день. Как о том говорится в стихотворении Честертона:
О дурачье! Мой лучший миг
Отнять вы не смогли:
Я помню стоголосый крик
И ветви пальм в пыли[7].
К слову сказать, есть и русская загадка о том же самом:
Родился — не крестился,
Умер — не причастился,
А Бога возил.
Друзья свозили нас на экскурсию в Дартмурские болота; там сейчас национальный заповедник. На самом деле, это совсем не болота, а безлесая холмистая долина, заросшая очень красивым лиловым «бурьяном» — тем самым вереском. В английских стихах на каждом шагу встречается слово heath, которое словарь переводит как «вересковая пустошь». Без полученного в Дартмуре живого впечатления я вряд ли сумел бы должным образом перевести, например, Эмили Бронте:
В июле я гуляла здесь,
Казался раем тихий дол:
Он солнцем золотился весь
И вереском лиловым цвел.
«Прощание с Александрой»
Или Роберта Стивенсона:
Дует над пустошью ветер, сметая тучи,
Дует средь вереска день и ночь напролет,
Где над могилами мучеников и лучников
Плачет кулик болот.
Серые плиты, разбросанные средь бурьяна,
Бурые плиты, стоящие среди мхов,
Овцы на склонах воинского кургана,
Гулкого ветра зов.
Дайте же мне, умирая, увидеть снова
Эти родные холмы и простор болот,
Где над камнями старых могил сурово
Ветер ночной поет.
Ни Гримпенской трясины, где до сих пор, говорят, висит табличка «ОСТОРОЖНО ЗЛАЯ СОБАКА», ни Принстаунской тюрьмы, откуда сбежал несчастный брат миссис Бэрримор (две главные приманки для приезжающих туристов), мы не искали и не интересовались. Зато видели гуляющих среди вереска длинногривых дартмурских пони — это старейшая на Британских островах порода лошадей. В Дартмуре они живут в полудиком состоянии, но людей не дичатся и подходили к нам совсем близко.
Из Дартингтона путь мой лежал в Норидж с остановкой в Лондоне. Прощаясь, Дима наказал мне посетить в Лондоне поэтессу Кэтлин Рейн, которая помогла им с Леной получить стипендию в Дартингтон-Холле, и передать ей привет. Я с удовольствием обещал, тем более, что Кэтлин Рейн была большим специалистом не только по «диминому» Блейку, но и по «моему» Йейтсу.
…На обратном пути я все-таки посетил Тотнесскую крепость, обошел изнутри ее стены и купил путеводитель, в котором прочел: «What makes Totnes Castle special is the fact that it never saw battle». В поезде на меня напало меланхолическое настроение, и я написал стихи, развернув эту фразу в целое нравоучение (сомнительное, как и все нравоучения):
Тотнесская крепость
Путеводитель говорит: «Она
ни разу не была осаждена
и потому прекрасно сохранилась».
Брожу вокруг семивековых стен,
случайный созерцатель мирных сцен,
и вижу: тут ничто не изменилось.
Лишь время явно одряхлело. Встарь
оно любую крепость, как сухарь,
могло разгрызть и развалить на части.
Зато окреп Национальный Траст:
костями ляжет он, но не отдаст
ни камня, ни зубца зубастой пасти.
Рябина у стены, как кровь, красна:
Не спячка в городе, но тишина;
над елкою английская ворона
кружит. Что проворонил я, кума?
Венец, воздетый на главу холма, —
шутейная корона из картона.