Таково было общество, находившееся в доме Бизюкиных вечером того дня, в который учитель Омнепотенский явился туда с своими костями.
II
Общество это, за исключением Мелании Дарьяновой, было необыкновенно оживлено. Сам Бизюкин, жена его и Омнепотенский – все здесь говорили вдруг, все друг друга перебивали и спорили. Повод к этакому шумному выражению чувств подавало не одно сегодняшнее появление Варнавы с его костями и происшедший по сему случаю общественный скандал. Это событие, весьма важное в другое время, теперь было принято наскоро; по поводу его отпустили шутку с дьяконом Ахиллой и отложили его на время в сторону. Была более крупная новость: она заключалась в письме, полученном час тому назад Митрофаном Бизюкиным из Петербурга от одного из старых его школьных товарищей Андрея Ивановича Термосёсова. Письмо это было уже прочитано хозяевами за несколько минут перед прибытием Варнавы, но с его приходом, как только унялась суета, было вновь предложено общественному вниманию во второй раз. Теперь Данка собиралась читать это письмо вслух, и потому и нянька, водившая за руку маленького Бизюкина, была выслана из залы, а казачок Ермошка отпущен из передней.
– Это так следует, – сказала Бизюкина. – Нянька, конечно, верная женщина, и она меня выходила, а Ермошка глуп, но все-таки черт их знает.
– Осторожность не мешает, – подтвердил Бизюкин.
– На людей полагаться не следует, они за грош продадут.
– Да и без гроша даже, – вставил Омнепотенский, – они и даром на духу у попов все выболтают.
– Ну, за Ермошку в этом случае я, пожалуй, ручаюсь, – отвечала Бизюкина, – потому что из этого мальца будет когда-нибудь прок. Он Бога не признает и даже яйца у меня в страстную пятницу ел, когда красили.
– Он каналья, – заметил весело муж, – нянька, когда нездорова, посылает его в собор просвирочку вынуть, он пятак в карман, а сам просвиру ножом выколупает и принесет.
– Он молодец, – заключила жена и, вынув из кармана распечатанный конверт с петербургским штемпелем, сказала:
– Это письмо, конечно, не заключает в себе ничего особенного, но оно должно радовать нас потому, что нас давно ничего не радовало. Всем вам известно, что вокруг нас застой, – дел никаких, и повсюду всевластно царствует рутина…
– И попы, – подсказал Омнепотенский.
– Позвольте, – продолжала Данка. – Я сказала: застой и всевластно царствует рутина. Но… но это… но это, однако, замечается не вокруг одних нас, но это замечается и повсюду: литература наша убита…
– Дана!.. – начал было муж.
– Я сказала: литература наша убита, – подтвердила, возвысив голос на одну ноту, жена. – Я говорю об одной честной литературе.
Бизюкин прервал жену нетерпеливым движением.
– Я говорю об одной честной литературе, – повторила еще громче Данка и, услыхав, что ее муж тихо проговорил: “но позволь же!”, – воскликнула: – Нечего позволять, и я знаю все, что ты можешь сказать: литература наша убита, я говорю.
– Дана, да я то же самое хотел сказать, что она даже не убита, а уничтожена, – поспешил как можно скорее проговорить акцизник.
– Не уничтожена, а убита: это так, как я сказала, потому что уничтожено то, чего нет, как, например, уничтожено крепостное право, хотя оно de facto[10] и остается в виде запрещения труда капиталу; но в существе оно все-таки изменено; да, оно изменено. Так и литература: у нас есть те же деятели; мы читаем почитаемые нами имена, но что они пишут нам, мы этого не понимаем.
– Решительно не понимаем! – не утерпел, чтобы отозваться, Бизюкин.
– Не понимаем, – заметил и Варнава.
– Да; позвольте! Мы этого решительно не понимаем, и это очень понятно. Это очень просто происходит…
– От правительства, – подсказал Бизюкин.
– Что?.. Да, от правительства. Частию от правительства, а частию же оттого, что мы сами…
– Бездействуем.
– Совсем не то. – А частию от того-с, что сами мы (Данка возвысила голос) стоим уже слишком в стороне от настоящей жизни. Да-с! Расстояния имеют свое фактическое значение, – это факт, и это не подлежит никакому сомнению, и потому мы продолжаем говорить, между тем как нам давно надо бы нечто делать.
– Делать! Делать! – подсказали Бизюкин и Омнепотенский.
– Да-с; именно делать. И вот люди поняли это и обратились от литературы к делу, потому что… Позвольте, Омнепотенский, не перебивайте меня!.. Потому что дело гораздо действительнее слов и соловья баснями не кормят, а надобны предприятия. Омнепотенский, я вас прошу меня не перебивать. Надобны предприятия. Сказав это, наша литература кончилась потому, что дальше этого ей по самому существу литературы идти невозможно. Литература сделала свое дело, и теперь надобны предприятия.
– Но какие же-с! – привскочил Омнепотенский.
– Да, какие? Это все очень глухо пишется, – поддержал Варнаву Бизюкин.
– А вот я теперь именно до этого и договорилась, – продолжала Данка. – Решено, что надо слов как можно меньше, а даже лучше, чтобы и совсем слов никаких не было, а больше было бы предприятий.
– Но позвольте… как же?.. ведь надо же условиться?
– Я прошу вас не прерывать! – Надо больше предприятий, то есть дела.
– Но какого ж дела?
– Я прошу вас не прерывать. В чем может заключаться предприятие? Мы задаем себе вопрос: в чем предприятия могут заключаться? Всматриваемся в окружающую нас жизнь, приводим на память наших лучших писателей и приходим к убеждению, что у нас никакие предприятия невозможны.
– Невозможны! – подсказал Омнепотенский. – И я всегда говорил, что они невозможны.
Бизюкин не замедлил поддержать Варнаву:
– Невозможны, – сказал он, – и решительно невозможны потому что…
– За них вешают, – досказал Омнепотенский.
– Я вас прошу не перебивать! – остановила мужчин Данка. – Невозможны потому, что мы, не имея прямого сближения с настоящими современными деятелями, не знали настоящего, что надо делать? Литература, на которую мы в этом случае надеялись, оказывается бесполезною. Даже более: она в этом деле скорее способна приносить вред, а не пользу. Она наши понятия наполнила туманом. Из всех родов предприятия, которые ею рекомендованы, ясней всех мы должны считать намек, сделанный нам в повести “Трудное время”. Здесь автор, становясь на практическую почву, представляет, что герой, уезжая, берет с собой мальчика и уезжает делать предприятие, то есть обучит его и приготовит из него деятеля. Это прекрасно, все другие писатели, предлагавшие предприятия, были еще темнее, и мы полагали, что предприятие – это значит революция…
– Революция.
– Ах, да не перебивайте! Революция… но затем нам дают чувствовать, что решено, что революция глупость и что ее не надо. Факт этот принят. Но рождается вопрос: что делать с этим мальчишкой?
Ответом Бизюкиной послужило всеобщее удивление и молчание: никто не понимал, к какому она свела вдруг мальчишке?
– Разберем этот факт, – продолжала Данка.
– Да ну скорей, Данка! – это скучно, – перебил Бизюкин.
– Прежде всего, – продолжала она, – я полагаю, что мальчика надо учить, и потому я сама учу своего Ермошку: я из него вырвала все предрассудки и… Понька, закрой окно!
– Зачем? – спросил не ожидавший этого перехода муж, которому было скучно и который со скуки вылез по пояс в открытое окно.
– Закрой, повторяю, окно.
– Да что за прихоти, когда здесь так душно.
– Понька, третий и последний раз говорю: закрой!
– Зачем закрывать? Там нет никого.
– Есть.
– Да кто же?
– Гром.
Вдали чуть-чуть прорезались на небе безгромные молоньи; но грома не было ни звука.
– Грома нет никакого, – сказал Бизюкин.
– Я тебе говорю, не либеральничай и закрой, – отвечала жена.
Чиновник пожал плечами, встал и, закрыв раму, сел с неудовольствием у окна.
– Я продолжаю мое педагогическое дело, – начала Данка, – и я его продолжаю среди таких обстоятельств, при коих мое предприятие дальше невозможно. Я говорю “невозможно” потому, что, с одной стороны, опасные предприятия отрицаются, с другой, этот же самый мальчик может меня выдать, и, вы сами видите, я нарочно высылаю его за двери…
– Данка, да кончи! – крикнул Бизюкин.
– И кончу. Но я желаю знать, что будут делать с тем мальчиком?
– Да с каким!.. Какая ты, ей-Богу, скучная!
– С мальчиком, который является в “Трудном времени”?
– Черт возьми… ничего не понимаю! Все мальчики в довольно трудном времени являются?
– Понька, вы глупы и для вас будет небесполезно, если вы этого не станете забывать, что вы глупы. Рязанов увез с собой мальчика. В этом нет никакого промаха…
– Да кто это Рязанов!
– В “Трудном времени”.
– Тпфу, черт их возьми: “Наше время”, “Трудное время”… миллион газет и ничего не разберешь.
– Понька, вы глупы, – напоминаю вторично… Но на деле мы видим, что в том, что он увез мальчика, нет промаха. Даже само правительство, и оно в этом случае полагало, что оно не совсем бестактно, потому что и оно к этому не придиралось. Увез, и литература этим кончила свое дело; литературы больше не нужно потому, что начинается жизнь. Здесь в моих руках вы видите письмо… Понька, отойди от окна!.. Видите письмо… Вы все видите это письмо? Это письмо от Андрея Термосёсова, литератора… Как он писал Понька, – под каким названием?