Туан им недоволен в последнее время, называет грубыми словами. И мем все время говорит, когда пробует кэрри или берет тарелки, которые он позабыл подогреть, что-то вроде: «Ушас, ушас». Да, получается, надо уйти. Ибрагиму нужен не столько хозяин, сколько друг, ласковый, любящий, даже если в кэрри чересчур много чили, а картофельное пюре водянистое и холодное.
И вот Ибрагим сложил свое имущество в ящик и в кейс из кожзаменителя. Уложил также черепаховые гребни хозяйки, две картонки с заколками для волос, лифчик, шелковую блузку. А еще веер из перьев, который всегда ему нравился. Взял пачку бритвенных лезвий туана (в подарок новому хозяину), пару жестянок с сигаретами. Можно также запастись простынями. Он знает, в каком они ящике. И конечно, немного денег.
К его досаде, денег в ящиках письменного стола не оказалось. Нигде не было денег, кроме нескольких бесполезных монет в маленькой лаковой шкатулке. Туан всё спустил. Все равно, можно продать что-нибудь. Есть две неоткупоренные бутылки джина, которые принесут ему двадцать долларов. Бутылка шерри только наполовину полная, с ней ничего не поделаешь.
Со временем Ибрагим сел в кресло в гостиной, потягивая апельсиновый сок из стакана, снова глядя на смертельный пузырек, который вручила ему Рахима. Дождь по-прежнему хлестал и гремел, река поднималась. Скоро явится нанятый велорикша. Довезет до окраины города. Потом автобус до Келапа. Оттуда можно пешком дойти до поместья, оставив в кедае ящик, который потом пришлют. Он крутил и крутил пузырек, чувствуя себя виноватым. Взял деньги и потратил. Если это смертельный яд, нечего его винить. Действовал он в абсолютной невинности. И снова, может быть, яд не смертельный; Рахима, безусловно, не такая дура. Но любовь, думал он, содрогаясь, делает с женщиной странные вещи. Туан и мем в любом случае плохо с ним обошлись, с Ибрагимом бен Мохаммед Салехом. Ибрагим попытался почувствовать жестокость, горечь, но столкнулся с трудностями. Долго раздумывал, стараясь почуять обиду. Изо всех сил хотел им услужить, а они благодарности не проявляли. То слишком холодное, это слишком горячее, то недосолено, это пересолено. И даже не заметили, что он теряет в весе, а на душе у него тяжело.
Когда снизу послышался колокольчик велорикши, одиноко звякавший сквозь страстный дождь, Ибрагим принял решение. Пошел к буфету и вылил содержимое пузырька в шерри. Цвет шерри не изменился, запах – он нюхал пьянящие винные пары – тоже. Может, в конце концов, вреда в самом деле не будет. Вдобавок, думал Ибрагим, Пророк запрещает крепкие напитки, и, если что-нибудь случится с тем, кто пьет крепкий напиток, может быть, это будет справедливой карой. Так или иначе, он свое условие сделки выполнил. Может, Аллах вознаградит его за верность своим обещаниям, может, Аллах так устроит, чтоб жена его скончалась от лихорадки или от коммунистов.
Ибрагим себя чувствовал чистым и добродетельным. Осталось сделать только одну вещь. Он взял из ящика письменного стола листок бумаги, а с самого стола карандаш. И начал трудолюбиво писать по-малайски латинскими буквами прощальное послание.
«Туан». А что дальше? «Сайя суда лепас керья». Правильно. От работы он вынужден отказаться. «Себаб сайя ди-джанджи керья янь лебе байкр. Ему предложили работу получше. «Сайя тидак маху гаджи керана керья ди-буат оле сайя булан ини». Он отказывается от жалованья за этот месяц. Берет его вещами. И вновь себя почувствовал добродетельным, великодушным, потому что служил, денег не получил; а также себя чувствовал восхитительно обманутым. Поводил карандашом над каракулями. Кажется, нечего больше сказать. Колокольчик велорикши нетерпеливо звякал сквозь унылый дождь. Он добавил: «Янь бенар, Ибрагим бен Мохаммед Салех», – искренне ваш, и, как бы спохватившись: «янь ма'афкан», – прощающий вас.
Потом, с чистым сердцем, понес добро к дверям квартиры. Все еще шел сильный дождь. Он набросил на плечи пластиковый дождевик своей бывшей хозяйки и, в облаке спокойной добродетели, пошел к велорикше, к началу новой жизни.
11
– Бестолку, – сказал Нэбби Адамс. – Не стоит даже начинать сегодня транспортные средства осматривать. Я никогда не закончу, поэтому начинать нет особого смысла. Дождь и всякое такое. Удалось бы раньше добраться сюда, когда бы не дождь, да если бы не неважное самочувствие миссис Краббе, да если бы не прокол. Придется ночевать. Могут устроить нас в полицейском участке. Там имеются симпатичные камеры.
– Я должен вернуться, – сказал Краббе. – Мне завтра на работу.
Они сидели в кедае на единственной улице Джилы, как бы разыгрывая спектакль перед всем населением города и ближайшего кампонга. Зритель был благодарный, не склонный к критике. Маленькие улыбчивые люди сидели на корточках перед их столиком у стены, за сидевшими на корточках сидели другие на стульях, за ними запоздавшие, которым пришлось стоять. После начальной сцены спектакля Нэбби Адамсу, красиво стукнувшемуся головой об висевшую керосиновую лампу, делать, по мнению Краббе, было вроде бы нечего. Но в жизни горожан и ближайших сельчан случалось мало развлечений, и они наверняка испытывали благодарность к коричневому мужчине с оружием, к огромному желтушному ворчливому мужчине, к бледному мокрому школьному учителю в пропотевшем белом, к мокрой золотоволосой богине. В шуме за кулисами не было недостатка. Собака Мошна, закрытая в машине, визжала, скулила; ей громко отвечала собственная собачья публика.
Примитивная драма была главным образом религиозной; маленькие коричневые улыбавшиеся матроны без конца подносили младенцев к Фенелле для прикосновения и благословения. Полуголые оранг дараты с висевшими по бокам трубками для стрельбы курили крепкую местную махорку, завернутую в сухие листья, наблюдали, слушали.
– Не вижу, как у вас это получится, – сказал Нэбби Адамс. – Вы машину вести не хотите, а он мне для перевода нужен.
– Вопрос не в том, что не хочу, – язвительно, в сердцах сказал Краббе. – Мне просто что-то не позволяет.
– В тюрьме ночевать не хочется, – сказала Фенелла. – Надо вернуться. Ох, почему ты не можешь водить, Виктор?
– Зачем вам тут переводчик? – злобно спросил Краббе. – Почему сами не говорите на этом чертовом языке? Ведь вы тут давно.
– Почему вы сами чертову машину не водите? – парировал Нэбби Адамс.
– Это дело другое.
– Почему это?
– Ш-ш, – сказала Фенелла. – Прошу вас, не ссорьтесь.
Публика, довольная грубым, быстрым пассажем раздраженного языка, обменивалась улыбками. Некоторым запоздавшим в задних рядах кратко излагали интригу.
Алладад-хан, сидевший на сцене, произнес длинную речь. В ответ Нэбби Адамс произнес другую. И наконец, сказал по-английски:
– Говорит, отвезет вас назад, а потом сам вернется сюда завтра утром. Хотя все это чертовски досадно.
– Почему? – спросил Краббе.
– Что мне делать, торчать тут самому по себе?
– У вас есть собака.
– У нее денег нет. А у него есть.
– Вот десять долларов, – сказал Краббе.
Впрочем, в конце концов, одиночество Нэбби Адамсу не грозило. Вошел новый персонаж в сопровождении маленьких человечков, которые несли одежду и наручные часы. Коричневый и почти лысый, он приветствовал Нэбби Адамса на английском еврейском кокни.
– Привет, корешок. Все крепко поддаешь, а?
– Это Ранджит Сингх, – сказал Нэбби Адамс. – Присматривает за местными сакаями. Садись, – пригласил он.
– Не называй их сакаями, кореш. Им не нравится. – Ранджит Сингх, раз уж имя было объявлено, казался супругам Краббе загадочно безбородым. Чистое бритье и абсолютная лысина намекали на Черную Мессу. Ранджит Сингх демонстрировал свое отступничество всему свету. Жена его была евразийкой и католичкой, дети ходили в монастырскую школу, сам он, отрекшись от веры сикхов, стал убежденным агностиком. Занимал пост заместителя Протектора аборигенов, а задача его заключалась в наставлении маленьких человечков на путь истинный и в использовании их знания джунглей в борьбе с террористами, фактически, они никак не могли подвергнуться моральному разложению под влиянием коммунистов, но сильно поддавались более понятному и ощутимому разложению путем подкупа и награды из коммунистических фондов. Им нравились наручные часы и сигареты «Плейер»; жены их быстро привыкли к губной помаде и к лифчикам. Неизбежный процесс, к которому Краббе прибегал в классной комнате, распространялся даже на сердцевину змеистых, пиявочных джунглей. Три маленьких человечка нашли стулья, приняли пиво, вступили в спектакль. Им хотелось мифа и экзотики. Собравшиеся забормотали, заплевались соком бетеля. Но все-таки ждали. Может, спектакль кончится, как начинался, – большой мужчина снова стукнется головой и послышится рокот непонятных слов, нагоняющих благоговейный ужас.