Спиридонов достал из пиджака смятую пачку "Кэмела", где еще осталось с пяток сигарет.
– О-о, – удивился отец. – Солидно. Давай одну пока подымим, чтобы на вечер хватило.
Люсина матушка, цветущая женщина средних лет, с черными, чрезмерно яркими на бледном лице бровями и с безмятежными глазами-незабудками, пригласила за стол, налила Спиридонову в чашку кипятку без заварки.
Объяснила смущенно:
– Извините, Гена, и сахарку нет. Нынче талоны не отоваривали.
– Врет она все, – вступил отец. – Были талоны, да мы их на чекушку выменяли. А чекушку уже выпили, не знали, что гость придет. Я тебе, Гена, оставил бы глоточек. Я нынешнюю молодежь уважаю и приветствую.
И знаешь, за что?
– Хотелось бы знать.
– Посуди сам. Мы оборонку строили, американцам пыль в глаза пускали, и ничего у нас не было, кроме худой обувки. А вы, молодежь, ничего не строили, нигде не работали, зато все у вас есть, чего душа пожелает. Причем наилучшего образца. Как же за это не уважать. Верно, мать?
Женщина испуганно покосилась на окно, но тут же заулыбалась, расцвела. Махнула рукой на мужа.
– А-а, кто тебя только слушает, пустобреха. – Покопалась в фартуке и положила на блюдце рядом со Спиридоновым белую сушку в маковой росе. – Покушай, Гена, сушка свежая, бабаевская. Для внучонка берегла, да когда-то он еще явится.
– Когда Люська родит, тогда и явится, – ликующе прогрохотал папаня.
У Спиридонова слезы выступили на глаза от умиления. Давно ему не было так хорошо и покойно. Милые, незамысловатые, беззлобные люди. Синий абажур. Прелестная девушка. На всех лицах одинаковое выражение нездешней мудрости и доброты. "Господи милостивый, – подумал Спиридонов. – Какое же счастье подвалило. И за какие заслуги?"
В незатейливой болтовне скоротали незаметно часок, потом Люся вдруг заспешила:
– Пойдем, Гена, пойдем скорее, а то корчму закроют.
Он не стал расспрашивать, какую корчму закроют и почему им надо туда спешить, молча потянулся за ней на улицу. Там было полно народу, будто весь город совершал моцион. Прелестны подмосковные летние вечера, окутанные сиреневой дымкой заката. Есть в них волшебная нота, заставляющая разом забыть о тяготах минувшего дня.
И опять у Спиридонова возникло ощущение, что он вернулся в очаровательные времена полузабытого детства.
Все встречные им улыбались, и в этом не было ничего необычного, Спиридонов тоже улыбался в ответ, ему казалось, некоторые лица он узнает. Вон та старушка с голубоглазой внучкой в сером балахончике, вот тот милый юноша с гитарой… На мгновение мелькнула мысль, что надо бы все же позвонить в редакцию, сообщить, что задерживается на неопределенный срок, но это, конечно, не к спеху… На одном из переходов их окружила веселая стайка молодежи. Высокий, румяный парень в линялой ковбойке схватил Люсю в охапку и предложил прогуляться в кустики, но девушка, смеясь, вырвалась и звонко шлепнула его по спине. Гордо сказала: "Отвали, сморчок, я сегодня занятая!" Парень церемонно извинился перед Спиридоновым и вместе со всей компанией свернул в ольховые заросли, откуда доносились характерные повизгивания совокупляющихся пар.
Боже мой, растроганно думал Спиридонов, как же все патриархально, невинно, чисто. Неужто это не сон?!
Из дверей двухэтажного особняка вытягивалась на улицу гомонящая очередь. Спиридонов с Люсей пристроились в конец. На фасаде две вывески: на одной кумачовый лозунг: "Только свобода делает человека сытым", на другой название заведения: корчма "У Максима".
Люся осведомилась у пожилого господина в очках на нитяных дужках:
– Чем сегодня кормят, приятель?
Господин плотоядно облизнулся.
– Гороховый суп с телячьими ножками. Чувствуете, какой аромат?
Спиридонов с готовностью принюхался: вонь ядреная, густая, как из подожженной помойки. Его качнуло, и то – с утра, кроме белой сушки, во рту ничего не держал.
Люся заботливо подхватила его под руку, шепнула в ухо:
– – На раздаче скажешь, что новенький. Может, косточку положат.
– Хорошо бы! – глупо ухмыльнулся Спиридонов.
Глава 4
На четвертый день пути поднялись к Святым пещерам. На ночь расположились на узкой каменистой площадке, под вековыми, с кронами в небесах, могучими соснами. Из жердей и сосновых лап соорудили навес, запалили костерок.
В котелке тушилось варево из свежей зайчатины, пшенки и овощей – жаркое "по-монастырски", – Ирина помешивала его гладко оструганным черепком, пробовала на вкус – готово ли? Егорка сидел чуть поодаль на поваленном стволе, мечтал о чем-то, глядя на причудливую панораму: мглистое редколесье, отливающие серебром проплешины сопок. В мирном пейзаже ему чудилась тяжесть, хотя взгляду открывалась спокойная, полусонная тишь. Тепло костерка облизывало щеки.
Федор Игнатьевич куда-то отлучился, сказав; что вернется аккурат к ужину.
– Тебе не кажется, Егорушка, – спросила Ирина, – что старик окончательно спятил?
– Почему?
– Куда он, по-твоему, поперся на ночь глядя?
– Мало ли, – Егорка пришлепнул комара на лбу. – Нам с тобой его пути неведомы.
Ирина поворошила палкой в костре, вспыхнул багряный фейерверк.
– Чудные вы оба, что ты, что он, – ее голос звучал мягко, завораживал. – Живете, будто вам ничего не надо.
Ему, может, и не надо, но ты, Егорка… Неужели не хочется сбежать отсюда?
Этот разговор она заводила не первый раз, дразнила, сулила неведомые утехи, задевала потаенные струны в его настороженной душе.
– Куда я должен бежать? – отозвался он, предугадывая ответ. Ирина оживилась, обернулась к нему улыбающимся лицом. В походе она совершенно переменилась, от ее дерзости, заносчивости не осталось и следа. Все распоряжения Жакина выполняла покорно и с какой-то веселой охотой. Деликатная, предупредительная, заботливая – сама доброта. Ни разу не капризничала, не жаловалась ни на что. Рука у нее почти зажила.
– Не выдашь старику?
– Не выдам.
– Ой, Егорушка, какой же ты еще пацан! И ничегошеньки о жизни не понимаешь. Да разве для того человек родится, чтобы грязь ногами месить? А ты живешь в глуши, к пню старому притулился, света не видишь – и рад до смерти. Чему, Егорушка? Чем он тебе губы намазал?
Какую порчу навел?
– Мне хорошо с ним, спокойно. Он добру учит.
– Покоя ищешь? В свои двадцать годочков? Не верю!
Очнись, Егорушка. Ты же сокол, не воробушек серенький. Что с тобой? Вижу, как смотришь, съесть готов, а дотронуться боишься. Почему? Я же не кусаюсь.
Егорка чуток покраснел в темноте. Женщина от костра перебралась к нему поближе, зашептала, словно в горячке:
– Сокол сизокрылый, давай вместе улетим… Не пожалеешь, родненький. Ты еще не знаешь, какая я. Все на свете забудешь, и про папочку, и про мамочку… Старик твой большие деньги имеет, сокровища несметные. Ему они ни к чему, а нам пригодятся. По Европе прокатимся на золотой колеснице, в Америку умчимся, в Африку, в Японию, все повидаем, везде погуляем. Так гульнем, что помирать не страшно. С деньгами, Егорушка, весь мир в кармане.
– Да я в принципе не против. Попутешествовать, конечно, неплохо бы.
– Старик убить меня хочет, потому потащил за собой. Ведь ты не дашь меня убить?
– Перестань, Ира. Хотел бы убить, давно бы убил.
– Ты его не понял, Егорушка. Он садист. Ему нравится овечку выгуливать, наблюдать, как она бекает перед смертью, ничего худого не чуя. Они все такие. Уж я нагляделась, привел Господь. Бандюки проклятые! Он с виду елейный, благостный, а пальцы на горле держит. Вон, пощупай, синяки какие, – потянулась к Егорке грудью, жарким телом, и он привычно сомлел. Все ее уловки видел, но всякий раз поддавался, подыгрывал, сладко было поддаваться. Но от последней близости что-то его останавливало, уклоняло, мешало впиться в ждущую, желанную плоть, погрузиться в нее с головой. Так голодный едок, уже занеся вилку над тарелкой, вдруг замечает какую-то подозрительную плесень и мешкает, робеет. Не отрава ли? . – ;
Отодвинулась с горьким вздохом.
– Что же ты за чурбан такой бесчувственный! – попеняла беззлобно. – Я же вижу, что хочешь. Вон как весь набух. Может, пособить тебе, Егорушка? Может, я у тебя первая?
– Гляди, Ирина, подгорит жаркое.
Неподалеку громыхнуло, камень покатился в пропасть.
Жакин возвращался, нарочно шумел, чтобы не застать их врасплох. Вскоре возник из черных кустов, будто сотканный из вечернего прохладного воздуха. Подошел к костру, высокий, сутулый, легкий, с палкой-посохом в руке.
Ирина враз засуетилась, подала миски, кружки. Порезала буханку на досточке.
– Может, с устатку чарку примете, Федор Игнатьевич? – пропела игриво.
– У тебя есть она, эта чарка?