и — если далее оперировать этими свободными сказочными категориями — в самом деле невозможно установить, десятки ли неясных случайностей так сплелись или неотвратимый рок, запечатленный в звездах, виной тому, что именно в этом помещеньице на втором этаже, в окружении бесформенной массы, постоянно меняющей очертания, у столов, уставленных изящными маленькими тартинками и услужливо предлагающими себя напитками, Генрик Мильштейн, с неизменной материнской заботливостью в темных влажных глазах, уступив настойчивым мальчишески-славянским домогательствам друга, осмотрительно подбирая нужные слова, представил его знаменитому искусствоведу, когда тот, с присущим ему достоинством держа в одной руке бокал шампанского, другую руку, разумеется ту самую, что несколько лет назад начертала эссе «Живой Ортис», а ныне готовится к описанию мотивов рая в истории живописи, именно в ту минуту, когда другую свою руку, часа четыре назад атаковавшую достопамятный прыщик, вероломно притаившийся во впадинке около носа, протянул к тартинке с икрой:
— Enchanté de vous connaître![14] — говорит он, после чего проглатывает тартинку, а когда не спеша поднимает на представленного ему молодого человека свои выпуклые гетевские глаза, не без удовлетворения отмечает, что перед ним стоит юноша, почти мальчик, на удивление богато одаренный природой. Oh comme vous êtes jeune! — оживляется он и добавляет с отеческим волнением: — Et déjà vous faites le métier d'écrivain?[15]
На что баловень природы, со славянской щедростью наливая в стакан золотистый коньяк, незамедлительно, со всей двойственностью своей первобытной натуры, тоном прилежного скромного ученика возражает:
— Oh, non, monsierur! un métier d'écrivain c'est un grant titre, moj je suis seulement un adepte, je sais pour devenir un écrivain il faut travailler et donner de soi-même les plus grands sacrifices.[16]
Французский у него ужасный, снисходительно думает старый мэтр, но какой славный мальчик! и до чего славянский с этим своим ясным лицом и сверкающими глазами ангела, устремленными на меня с таким нескрываемым восхищением и почтительностью. И озирается в поисках Мильштейна, чтобы сделать ему соответствующий комплимент, однако тот, минуту назад плененный послом Рене де Ланжаком, стоит поодаль, и только беспокойные взгляды, бросаемые им в сторону друга, свидетельствуют о том, что он встревожен.
— Истинная скромность, — заявляет тогда Лоранс, словно вдохновение, призывая себе в подмогу самый бархатистый оттенок своего красивого голоса, — особенно в вашем возрасте, добродетель из числа и редких, и исключительно ценных. Je regrette de ne pas connaître le polonais pour pouvoir vous lire (как сосредоточенно он внемлет каждому моему слову!). Notre ami commun m'a dit qu'une de vos oeuvres doit paraître bientôt chez Juillard. Je la lirai sûrement, je vous le promets.[17]
Юный славянин зарделся как барышня.
— Са sera pour moi une grande splendeur, monsieur. Excusez moi, je dois dire: maître.[18]
— Ax нет, мой дорогой! сохраните этот титул для великих покойников. Мы, пока живы, можем лишь стремиться к ним приблизиться, и только. Вы впервые в Париже?
— Oui, monsieur, pour la première fois et je suis enchanté, vous ne pouvez imaginer quelle source de joie est mon séjour ici, chaque jour je trouve les nouveaux iracles, aujourd'hui vous savez, je passais dans contemplation quelques heures devant le tombeau de Racine…[19]
— Вижу, вы настоящий поляк, впечатлительный и пылкий. Я знавал многих польских художников, и, смею вас заверить, все они были люди выдающегося таланта и неподдельного обаяния.
— Votre nom, monsieur, — галантно отзывается Костка, — est très connu en Pologne.[20]
— Vraiment? J'en suis très heureux.[21] Поляки образованный народ. Боюсь только, людям искусства в Польше теперь приходится нелегко.
Молодой человек залпом осушил стаканчик коньяка.
— Excusez-moi, monsieur, mais je pense que vous êtes mal informé. Excusez-moi, j'ai oublié le mot, vous voyez que mon français est très misérable.[22]
— Ah, non! — возражает мэтр, — vous parlez parfaité ment.[23]
— Non, non! — протестует скромный славянин, — vous êtez, monsieur, très mignon pour moi, mais je sais que je ne parle pas, je balbute. Ага, вспомнил! Nous, les artistes, en Pologne, nous sommes comme les rossignols.[24]
— Les rossignols?[25] — слегка оторопел мэтр.
— C'est clair, monsieur, — говорит юноша, обнажая в улыбке ослепительно белые зубы, — nous pouvons chanter même pendant la nuit. Mais pourquoi nous parlons de la Pologne? Ma généreuse patrie est loin, pendant que vous êtes tout près de moi et je suis tellement heureux de vous connaître, c'est comme un rêve trop beau. Vous savez certainement, monsieur, que vous avez visage et posture de Goethe?[26]
Поразительно! с волнением думает знаменитый критик, сколько же в этом мальчике наивной непосредственности, сколько сюрпризов таит в себе загадочный Восток!
— Vous aimez Goethe?[27] — интимным тоном спрашивает он.
Представитель загадочного Востока просиял, глаза у него заблестели, отчего весь облик сделался еще более юным и славянским.
— Oh, oui, monsieur, très. J'adore Goethe, tous les oeuvres de Goethe, et spécialement son chef d'oeuvre, «Faust». Quand je ne peux pas dormir, je dors tres mal, vous comprenez, c'est à cause de ma nervosité, alors quand je ne peux pas dormir, je lis toutes les nuits «Faust», Pautre fois «The Divine Comedie» de formidable Dante, aussi une Bible et «Iliade», cet extraordinaire poème chantée par un vieux et aveugle troubadour grec toutes ces livres sont toujours autour de mon lit, même en voyage.[28]
Фантастический мальчик! думает Лоранс, кто из молодых французов подвигся бы на такую отвагу чувств? Но, прежде чем он успел подбавить тепла к этому умозаключению, чувствительный юноша пододвинулся поближе, обхватил пальцами его запястье и, слегка наклонившись, заговорил лихорадочным шепотом:
— Ecoutez, monsieur, Шуми левкой и резеда, С моей душой стряслась беда, С душой моей стряслась беда, Шуми левкой и резеда… c'est beau, n'est-ce pas? Cest plus que beau, c'est humaine. С моей душой стряслась беда! Vous comprenez? Un grand poète russe parle de moi, oui, de moi. C'est tragique et terrible, mais c'est la verité. Oh, monsieur, je ne veux pas plus jouer devant vous une comédie. Отбросим маску шута, une masque d'arlequin долой! comprenez-vous? Pas de mystères devant vous! Une grande malheur, monsieur, avec mon âme qui est très jeune, mais aussi vieille comme les pathétiques espoirs de ma patrie. Дно! проклятие, как «дно» по-французски? Une abîme devant mes pieds, tragique déchirement, pas de paradis, seulement enfer, solitude, terrible douleur d'existence. Oh, monsieur! — мэтр ощутил славянское дыхание на шее — je vous demande pardon, mais c'est plus fort que moi, plus fort que toutes les amours du monde, c'est une rêve de toute ma vie depuis mon enfance innocente, unique solution, purification suprême! C'est Goethe, pas le Goethe tout ensemble avec les pieds et les mains, mais seulement l'orille de Goethe, son oreilie plein de divinité, devant cette oreille je tombe sur les genoux et je voudrai baiser cette oreille pour sentir sa beauté divine entre mes pauvres dents…[29]
Несмотря на стыдную боль, знаменитый критик не вскрикнул, только побледнел, нутро у него леденеет, ноги подкашиваются, нет! это дикость, безумие и чересчур уж в восточном духе, только в кошмарном сне такое может случиться, и ко всему еще молодой человек, уже успевший выпрямиться, очень складный, очень юный и славянский, смотрит на него просто-таки с благоговейным почтением.
— Merci, monsieur,[30] — шепчет он мягко, ласково и застенчиво.
Колючие мурашки пробежали по спине мэтра, однако, привыкнув за много лет сохранять верность своему телесному прототипу, он умудряется овладеть собой настолько, чтобы поставить на буфет недопитый бокал шампанского, — только рука его едва заметно дрожит, — и не совсем уверенным голосом произносит:
— Excusez-moi.[31]
После чего, не без труда прокладывая себе путь в толпе и машинально отвечая на поклоны и приветствия, наконец добирается до лестницы, тоже, впрочем, заполненной народом, спускается по опасным, точно на дьявольской лестнице, спиральным ступенькам, спускается на ватных ногах, с левым ухом, пылающим как электрическая лампочка, с сонмом злобных мурашек под взмокшей на спине сорочкой, и уже внизу круговорот спускающихся и тех, что только начинают штурмовать лестницу, швыряет его прямо на могучий живот дюжего мужчины.
— Привет, Лоранс! — обрадовался Шарль Дидье, известный хореограф, некогда прославленный танцовщик, благодаря своим теперешним габаритам невосприимчивый к натиску толпы. — Рад тебя видеть, у меня к тебе как раз важное дело. Сможешь завтра со мной пообедать?
Лоранс безотчетно прикасается к уху, которое горит и, кажется, слегка вспухло.
— Прости, — говорит он, теряя над собой контроль, — ты помнишь «Бесов»?
— Что, что?
— «Бесы» Достоевского. Как звали то чудовище, знаешь, о ком я говорю?
— Ох, мой дорогой, — отвечает хореограф не без кокетства, — литература никогда не была самой сильной моей стороной. Но если тебе очень нужно, погоди, о, Аллар нам наверняка скажет. Поль, — обращается он к академику, как раз направляющемуся к лестнице, — как звали героя «Бесов» Достоевского?
Аллар неодобрительно глядит на экс-танцовщика, которого помнит юным и стройным.
— Если тебя устроит, — говорит он с нижней ступеньки, — это может быть Ставрогин.
— Вот, вот! — тоненьким дискантом выкрикивает Лоранс, — ну конечно Ставрогин. Как это могло вылететь у меня из головы! Спасибо тебе, Дидье.
И намеревается отойти, но тот преграждает ему путь своим животом.
— Постой, мы еще не договорились. В час у Липпа, тебя устраивает?