Она была со мной… Она была со мной… Она была со мной, а больше я никому на свете был не нужен.
Я говорил:
— Не уезжайте. Останьтесь со мной.
Она только смеялась.
— Не уезжайте. Пожалуйста. Давайте поедем обратно.
— Обратно? Куда обратно?
Я гладил ее волосы, объяснял:
— Обратно в Петербург. Будем вместе жить в Петербурге. Знаете, как прекрасно жить в Петербурге?
— Знаю. Еще я знаю, как прекрасно жить в Амстердаме, Афинах, Барселоне, Берлине, Братиславе, Бухаресте, Вене, Кёльне, Кракове, Лондоне, Львове… Продолжать?
— Я хочу с вами жить. Вместе. Вы родите мне детей, и мы не будем никуда уезжать.
— Вы не сможете никуда не уезжать. Я не смогу никуда не уезжать. Мы не сможем никуда не уезжать. Никто не сможет никуда не уезжать.
Она сползала по простыне вниз и в шутку щекотала мне член кончиком своего польского языка. Потом она ложилась ко мне на подушку, а я целовал ее волосы, ее губы, ее щеки, ее шею… ее уши… кто придумал смешное слово «мочки»?
Я из Европы ехал в Петербург, а она, наоборот, из Петербурга возвращалась в Европу. Она была такой же, как я. Тоже ездила по свету одна. По полгода не бывала в родном городе. У нее тоже не было ни дома, ни работы. Она сказала, что до этого тоже несколько недель ни с кем толком не разговаривала. Я целовал ее тело, гладил ее кожу, говорил ей русские слова, и она их понимала.
Типов вроде меня (и вроде нее), в одиночку ездящих из страны в страну, выбирающих где подешевле и поменьше соотечественников, общающихся только на reception и с продавцами сигарет, а секс не делающих вовсе, — таких типов полпланеты. Сейчас полячка уедет, и от моей жизни вообще ничего не останется …
Опять вода гранитного цвета и бесцветное небо. Снова дожди, снова люди с плохими зубами и серой кожей. Каждый — сам по себе. Это-то и невыносимо. Здесь моя серая северная родина. Вчера здесь ничего не было, и завтра от родины ничего не останется. Рим лежит от нас далеко, а без римской мечты эта жизнь ничего не стоит.
И что-то я, знаете, запил. Это бывает со мной нечасто, но тут случилось. Я пил и говорил, а она не уезжала, слушала. Так долго меня давно никто не слушал.
Я говорил:
— Вы поедете со мной?
Она смеялась, снова сползала пощекотать член, а набаловавшись, возвращалась на подушку и закуривала новую сигарету.
— Не уезжайте. Давайте поедем обратно.
— Ах, какие у вас губы. Классно целуетесь!
— Мне не с кем целоваться. Губы есть, а целовать некого. Останьтесь со мной.
Она только смеялась.
— Или хотите, я поеду с вами? Будем жить в вашем Кракове. Вместе. Вы родите мне детей, и мы не станем больше никуда ездить.
— Вы не сможете никуда не ездить. Я не смогу никуда не ездить. Мы не сможем никуда не ездить. Никто не сможет никуда не ездить.
На седьмой день я проснулся один. Полячки не было. Гостиничный номер выглядел, будто его бомбили. Окурки валялись даже у меня в постели. Я заглянул в рюкзак: уходя, девушка вроде бы ничего не украла. Разбитый и ужасно себя чувствующий, я поперся в душ.
От душа мне стало только хуже. Стоя под струей, я заглянул в зеркало и увидел, что у меня на груди видны черные крупные буквы. Я вылез из кабинки и подошел к зеркалу поближе. Перед глазами все плыло.
Смешно: тушью для ресниц полячка написала мне прощальную записку прямо на коже. По-английски, с кучей ошибок. Я долго пытался разобрать ее каракули. Если вкратце, то она жаловалась, что не могла меня пьяного разбудить и говорила, что ей действительно пора. Внизу, в постскриптуме, она писала, что рожать от меня детей ей бы не хотелось.
Никто на свете не хочет рожать детей таким, как я.
Говоря честно, мне и самому не захотелось бы родить ребенка такому парню, как я.
6
Это было три года назад. С тех пор ни единого романа в моей жизни не случалось. Да я и сам не хочу.
Заводить семью, наверное, поздно. Пытаться проработать хоть где-то дольше полугода — бессмысленно. Сидеть дома или даже по кофейням на Невском — невыносимо. Умирать страшно.
И рано.
И не за что.
Так что пока можно ездить. Наверное, скоро я опять куда-нибудь уеду.