Ольга Васильевна вспоминает:
— Мы заняли какую-то деревню, и там был оставлен немецкий госпиталь. Первое, что я увидела: во дворе вырыта большая яма, и часть больных лежит расстрелянная — перед уходом немцы сами расстреляли своих раненых. Только одна палата осталась, до этих, видно, не дошли, не успели, а может, потому их бросили, что они все были без ног.
Когда мы вошли к ним в палату, они с ненавистью смотрели на нас: видно, думали, что мы пришли их убивать. Переводчик сказал, что мы раненых не убиваем, а лечим. Тогда один даже стал требовать: мол, они три дня ничего не ели, их три дня не перевязывали… Я посмотрела — действительно, это был ужас. Их давно не смотрел врач. Раны загноились, бинты вросли в тело.
— И вам было жалко их?
— Я не могу назвать то, что испытывала, жалостью, жалость — это все-таки сочувствие, но и зла я им не могла сделать. У нас был такой случай: один солдат — фашисты замучили его семью, сожгли живыми жену, детей — ударил пленного. Не выдержали нервы. Так вот мне это казалось невозможным: я заступилась за того пленного.
— Но вы же знали, как жестоко поступают они с нашими людьми?
— Конечно, знала. Мало сказать, знала, на себе почувствовала. Я и шофер везли машину раненых. По дороге бомбежка. Несколько человек мы успели снять, стащить в канаву. Больше не смогли, самолеты начали кружить и поливать нас огнем. А там было вспаханное поле и в одном месте лежали камни, их собрали с поля. Я отбежала и легла возле этих камней. Думаю: убьет, так обложат меня этими камнями, не так страшно будет лежать, как в канаве.
Самолетов шесть было, пять улетело, а один остался, он сделал три круга. Я видела, как летчик дрожит вместе со своим пулеметом… Мне так казалось. Он так низко летал, что казалось, обязательно врежется в землю. Что это девушка лежит, он тоже видел: у меня были длинные светлые волосы. Ну вот почему он так делал? Или другой случай. Когда они выставили перед своими окопами ряд сапог наших солдат с отрезанными ногами. А это были наши товарищи, которые днем раньше погибли…
— А когда при вас ударили, быть может, того самого летчика или того, кто отрезал эти сапоги с человеческими ногами, вы за него заступились. Почему?
— Не так воспитывали. Может быть, потому я так среагировала, что мы всю войну спасали людей. Или если бы я видела, что он на моих глазах что-то зверское совершил, наверное не выдержала бы. Но когда его пленили, когда он побежден, то нет… Хотя помнила, все душа помнила. И как мы наступали: одна цепь наша пошла — полегла, вторая — тоже, много подрывалось на минах. Это были моряки, они лежали долго, трупы вздулись, и из-за тельняшек казалось, что это арбузы. На большом поле… И это какие люди, очень красивые люди. (Плачет.) Я сейчас плачу, а за всю войну ни одной слезы у меня не было, как закаменела.
Зинаида Васильевна:
— В бою под Будапештом. Это была зима… И я тащила, значит, сержанта раненого, командира расчета пулеметного. Сама я была одета в брюки и телогрейку, на мне была шапка-ушанка. Тащу и вижу: черный снег такой. Я поняла, что это глубокая воронка, то, что мне и надо. Спускаюсь в эту воронку, а там кто-то живой — я чувствую, что живой, и скрежет какого-то железа… Поворачиваюсь, а фашист раненый, в ноги раненый, лежит, и автомат на меня наставил. А у меня, когда я раненого тащила, волосы из-под шапки выбились, сумка санитарная через плечо и красный крест… Когда я повернулась, он увидел мое лицо, понял, что — это девушка и вот так: «Ха-а-а!». У него, значит, нервное напряжение спало, и он этот автомат отбросил. Ему безразлично стало…
И вот мы втроем в одной воронке: наш раненый: я и этот немец. Воронка маленькая, ноги у нас вместе. У немца огромные такие глаза, и он смотрит на меня этими глазами: что я буду делать? Автомат он отбросил сразу, понимаете? Наш раненый не поймет, в чем дело, за пистолет хватается, а тот ничего не делает, смотрит только на меня. Я эти глаза и сейчас помню… Перевязываю своего раненого, а немец лежит в крови, он истекает кровью, одна нога у него перебита совсем. Еще немного, и он умрет. И я, не окончив перевязывать нашего раненого, разрываю ему, этому немцу, одежду, перевязываю его и накладываю жгут, и дальше перевязываю нашего. Немец говорит: «Гут… Гут…» — только это слово повторяет. Я перевязала нашего раненого, а потом думаю, что скоро приедет повозка, надо вытащить их обоих. Когда пришла линейка, я погрузила немца вместе с нашими ранеными и повезла.
Ольга Васильевна:
— Женщина на войне… Это что-то такое, о чем еще нет человеческих слов. Если мужчины видели женщину на передовой, у них лица другими становились, даже звук женского голоса их преображал. Как-то ночью я села возле землянки и тихонько запела. Я думала, что все спали, никто меня не слышит, а утром мне командир сказал: «Мы не спали. Такая тоска по женскому голосу…».
А одного танкиста перевязывала… Бой идет, грохот. Он спрашивает:
— Девушка, как вас зовут?
Мне так странно было произносить в этом грохоте, в этом ужасе свое имя — Оля…
Всегда я старалась быть подтянутой, не забывать, что я женщина. И мне часто говорили: «Господи, разве она была в бою, такая чистенькая». Я помню, что очень боялась, что если меня убьют, то я буду некрасиво выглядеть. Я видела много убитых девочек… Мне не хотелось так умереть. Другой раз прячешься от обстрела и не столько думаешь, чтобы тебя не убило, как прячешь лицо, чтобы не изуродовало. Мне кажется, все наши девчонки так думали. А мужчины над нами смеялись, им это казалось забавным. Мол, не о смерти думают, а черт-те о чем…
Зинаида Васильевна:
— К смерти нельзя было привыкнуть. К гибели… Мы уходили от немцев в горы. И оставалось пять тяжелораненых брюшняков. У них раны у всех в живот, это раны смертельные, день, два — и они умрут. А забрать их не могли, не на чем было везти. Меня и другого санинструктора Оксаночку оставили с ними в сарае, сказали: «Через два дня вернемся, заберем вас». Пришли за нами через три дня. Трое суток мы были с этими ранеными. Они здоровые, крепкие мужчины. Они не хотели умирать. А у нас только какие-то порошки, больше ничего нет… Они все время просили пить, а им пить нельзя. Умирали они на наших глазах, один за другим, и мы ничем не могли им помочь…
Первая награда? Меня представили к медали «За отвагу». Но я ее получать не пошла. Я обиделась (смеется). Понимаете, как? Мою подругу наградили медалью «За боевые заслуги», а меня медалью «За отвагу». А она только в одном бою была, а я уже под станцией Кущёвская и в других операциях участвовала. И мне стало обидно: она только в одном бою была, у нее уже «боевые заслуги», много заслуг, а у меня, получается, только «за отвагу», как бы один раз я себя проявила. Приехал командир, ну и смеялся, когда узнал, в чем дело. Объяснил мне, что медаль «За отвагу» — самая большая медаль, это почти орден.
Под Макеевкой, в Донбассе, меня ранило, ранило в бедро. Влез вот такой осколочек, как камушек, сидит. Чувствую — кровь, я индивидуальный пакет сложила, да туда. И дальше бегаю, перевязываю. Стыдно кому сказать, ранило девчонку, да куда — в ягодицу. В шестнадцать лет это стыдно кому-нибудь сказать, признаться… Ну, и так я бегала, перевязывала, пока не потеряла сознание от потери крови. Полные сапоги натекло…
Наши посмотрели, решили, видно: убита. Придут санитары, подберут. Бой пошел дальше. Еще немного, и я погибла бы. Но шли в разведку танкисты и видят — девушка на поле боя. Я без шапки лежала, шапка откатилась. Они послушали — я живая. Привезли в медсанбат.
Оттуда меня в госпиталь, в один, потом в другой. Через полгода комиссовали по состоянию здоровья. Война кончилась, мне было восемнадцать лет, а здоровья уже нет: три ранения, тяжелая контузия. Но я девчонка, я, конечно, это скрывала, про ранения я говорила, а контузию скрывала. И она дала о себе знать. Меня положили в госпиталь. Мне дали инвалидность, ну а я? А я эти документы порвала и выбросила, даже деньги какие-то не стала получать. Там надо было ходить на комиссии, перекомиссовываться.
В госпитале пришли меня навещать командир эскадрона и старшина. Командир эскадрона мне очень нравился во время войны, но там он меня не замечал. Он был красивый мужчина, ему очень шла форма. Мужчинам всем форма шла. А женщины как ходили? В брюках, косы — не положено, у всех стрижка, чуть ли не под мальчика. Это уже под конец войны нам прически иногда разрешали носить, косы. А в госпитале у меня волосы отросли, я поправилась, и они (весело смеется) оба влюбились в меня сразу. Всю войну вместе прошли, ничего такого не было, а тут вдвоем: и командир эскадрона, и старшина сделали мне предложение.
После войны хотелось скорее забыть войну. Но не все могли сразу перестроиться. Нам с сестрой отец помог. Он был мудрый человек. Он взял наши медали, ордена, благодарности, спрятал и говорит:
— Была война, воевали. А теперь забудьте. То была война, а сейчас другое надо. Туфельки наденьте. Вы у меня красивые… Надо учиться, надо замуж выходить…