Один только Панин мог каждую минуту беспрепятственно входить к великому князю; он не раз приходил к нему в течение дня и подолгу просиживал в комнате Петра Фёдоровича, а затем снова отправлялся в город, и его сани можно было видеть у дома то одного, то другого сенатора. Но так как Панин в качестве воспитателя малолетнего великого князя Павла Петровича, естественно, находился в близких отношениях к Петру Фёдоровичу и эти отношения в данное время, вследствие приближающейся кончины Елизаветы Петровны, постоянно державшей Павла Петровича вдали от родителей, должны были завязаться ещё теснее, то никто не придавал особенного значения такой близости великого князя с воспитателем его сына; кроме того, Панин уже с давних пор совсем не вмешивался в политику, и Сенат, членов которого он посещал так часто в последнее время, не считался учреждением, имеющим какое-либо важное политическое значение. Впрочем, это никому не мешало встречать Панина, где бы он ни показывался, с особенной предупредительностью, а некоторые из довольно видных придворных уверяли, что за холодною сдержанностью осторожного дипломата просвечивала какая-то гордая, торжествующая радость.
Покои Екатерины Алексеевны были также закрыты для всех, даже дежурным статс-дамам она запретила являться к себе без зова, и только за обедом великокняжеская чета появлялась среди своего небольшого двора; но обед продолжался обыкновенно не больше четверти часа, причём супруги почти ничего не говорили, а Пётр Фёдорович всё время сидел потупившись, чтобы не встречаться с горячими, вопросительными и угрожающими взорами графини Воронцовой, которая часто едва сдерживала слёзы гнева и обиды. Кроме княгини Дашковой и приближённой камеристки, никто не имел доступа к Екатерине Алексеевне; по три, по четыре раза в день великая княгиня уезжала из дворца, хотя и не скрываясь под вуалем, но в простых санях, без свиты, в сопровождении только княгини Дашковой, в разные церкви, чтобы, смешавшись там с народом, помолиться о здоровье императрицы; всякий раз её узнавали, всякий раз народ приветствовал её громкими, восторженными кликами и благословениями, от которых она бежала в сани и уезжала во дворец.
В то время как весь Петербург, вся Россия и почти вся Европа с напряжённым вниманием обращали свои взоры на Зимний дворец и подготовлявшиеся в его стенах события, три человека, на которых был сосредоточен всеобщий интерес, жили совершенно замкнутой жизнью. Елизавета Петровна целыми часами лежала в забытьи, в полном изнеможении, между тем как доктор внимательно следил за каждым ударом её пульса, за каждым её вздохом. Однажды она открыла глаза и с удивлением огляделась кругом, стараясь припомнить, как она очутилась здесь, и, взглянув на доктора Бургава проницательным взором, свойственным лихорадочным больным, спросила, может ли она поправиться и снова взять в свои руки бразды правления. На это Бургав серьёзно ответил ей, что он не видит сейчас непосредственной опасности, что употребит все средства, которые подскажут ему наука и опыт, чтобы совершенно вылечить её, но что Божья воля сильнее человеческих наук и искусства и что смерть своею властною рукой так же беспощадно косит главы самых великих и могущественных земных владык, как и простых людей. После этого Елизавета Петровна ничего уже не спрашивала более, но, несмотря на запрещение доктора, приказала позвать своего духовника отца Филарета, который не смел больше отлучаться из дворца. Охватив похудевшими, дрожащими пальцами полную руку монаха, государыня слабым, неуверенным голосом повторяла за ним молитвы, которые он читал громко, внятно, с полной верой в их чудодейственную силу. Когда же она, вконец усталая от этих молитв, показывавших ей всю тщету земного величия, в изнеможении опустилась на подушки, она приказала принести дорогой киот,[7] где хранились её иконы в богатых золотых ризах, украшенных жемчугом и драгоценными камнями, и поставить его на стол. После этого Елизавета Петровна тихо лежала на постели, устремив с мольбой свои взоры на иконы, и её едва шевелившиеся губы, казалось, передавали заступничеству святых все её горести и заботы.
Но и святые, казалось, не могли помочь больной. Всё бледнее становилось лицо императрицы, медленно закрывались её глаза, тихий шёпот замирал на её устах, и она вновь впадала в полузабытьё. Доктор снова подходил к её постели, приказывал унести образа и снова с часами в руках принимался следить за пульсом и дыханием больной государыни, которая в такую минуту согласилась бы, пожалуй, отдать весь блеск своего царствования за настоящее здоровье простой нищенки.
Тем временем Пётр Фёдорович был занят просмотром многочисленных проектов, предлагаемых ему Паниным; последний постоянно делился ими с доверенными сенаторами, которые, в свою очередь, делали в них те или другие изменения, так что при каждом новом посещении Панина снова начиналось новое чтение и обсуждение их.
В этом оригинальном занятии, слегка напоминавшем знаменитое вязанье Пенелопы,[8] распускавшей в нём по ночам петли, оба находили своеобразное удовлетворение. Пётр Фёдорович, по настоятельному совету Гудовича замкнувшийся в одиночестве, чтобы не связывать себя никакими обязательствами в будущем, находил в чтении этих проектов и в освещении различных положений, которые Панин с замечательной ясностью представлял на его утверждение, благодетельный исход для постоянного напряжения, беспокойства и страха, с которыми он готовился встретить наступающий кризис. Высокопарные, гордые слова, наполнявшие манифест, с которым он должен был обратиться при вступлении на престол к Сенату, и изъявления глубокой почтительности и преданности, выражавшие чувства Сената, льстили его самолюбию и тщеславию; он охотно — правда, подчас рассеянно — выслушивал и одобрял всякие предложения, не замечая при этом, что слова, с которыми он обращался к сенаторам со ступеней трона, при всей их напыщенности содержали в себе просьбу о сложении с себя тяготы правления, между тем как ответ Сената, при всей почтительности его выражений, был не чем иным, как соизволением на высшее правление страной, и только при этих условиях признавал его императором. Он не замечал также и того, что в проектах Панина и в добавлениях к ним его друзей Сенату в торжественных выражениях предоставлялись права в совместном правлении и законодательстве, существенно ограничивавшие императорское самодержавие, окружавшие его внешним подобием власти, но почти повсюду низводившие его до простого исполнителя воли Сената, который, в свою очередь, обещал передать власть в руки ответственного пред ним министра.
Панин, во время своего посланничества в Швеции возымевший особую склонность к конституционным формам правления и находивший известное удовлетворение в перестановке и игре слов в различных законопроектах, которыми он, как все ограниченные люди, призванные к политической деятельности, думал управлять всей могучей жизнью страны, видел уже себя в роли первого министра будущего императора.
Дальновидный майор Гудович не мог не заметить, какие существенные ограничения самодержавной императорской власти заключались в проектах Панина, но ему был хорошо знаком неустойчивый характер вовсе не для власти рождённого Петра Фёдоровича, который легко поддавался самым пагубным влияниям. Будучи горячим патриотом и в то же время искренне любя своего будущего монарха, он думал, что те положения, которые должны были явиться как следствие предложенных Паниным законопроектов, не только охраняли величие и благо России от неустойчивого характера Петра Фёдоровича, но и защищали его самого от народного недовольства и от революционного движения, так как переносили ответственность с монарха на Сенат. Поэтому во всех случаях, когда Пётр Фёдорович спрашивал его совета, Гудович всегда соглашался с предложениями Панина и тем самым поддерживал великого князя в одобрении представленных на усмотрение законов.
Сам Пётр Фёдорович во время этих длинных и обстоятельных докладов, в сущности очень мало интересовавших его, не вникал хорошенько в обстоятельства дела и чувствовал себя уже полновластным государем.
Со своей стороны, Екатерина Алексеевна, не имевшая ни малейшего понятия о замыслах и деяниях Панина, думала только о том, как бы заручиться согласием имевшей решающее значение в последнем перевороте[9] гвардии на захват власти в свои руки, она рассчитывала с помощью военной силы победить или даже в самом зародыше подавить все интриги и происки враждебной партии, и в то же время стремилась приобрести расположение народа и войска своими непрекращавшимися посещениями церквей. При этом она действовала в полном согласии со своим преданным и неутомимым другом, княгиней Дашковой, почти ни на минуту не покидавшей её. Княгиня непрестанно твердила ей, что прежде всего ей необходимо обеспечить себе престолонаследие: силою воли и решительностью Екатерина Алексеевна должна была получить верх над своим слабовольным супругом, а вместе с тем благодаря своему уважению к народным чувствам и набожности ей нетрудно было заручиться поддержкой духовенства и обеспечить всё возраставшую популярность, так что, если бы Пётр Фёдорович захотел впоследствии вернуться к власти, он не был бы в состоянии привести своё намерение в исполнение.