В сумке документов или чего другого нет. Что в общем-то правильно.
«Хоть что-то правильное на этой абсолютно бессмысленной и странной войне», – в шоке, как сомнамбула, думает капитан.
Сидор ловко шарит по карманам. Достает пудреницу с зеркальцем. И Анатолий неожиданно понимает, чем пахло там, на сеновале: бабой, духами! И от этого понимания ему становится так тошно, что он спешит быстрее отойти в сторону, ко второму убитому, с которым возится Ермаков.
Этот тоже не кавказец. Молодой пацан, явно европеец: то ли славянин, то ли прибалт. Кто теперь откроет эту тайну? Да никто. Лежит он на спине, откинувшись. И смотрит в небо остекленевшими серыми глазами. Документов и у этого нет. Только в сумке находится толстенный потертый блокнот в твердом переплете. Анатолий открывает его, видит записи, выведенные корявым, размашистым почерком. Читает первую. Понимает, что это дневник, и машинально сует его к себе в подсумок.
В это время Ермаков возится с трофеем.
– Вот это вещь! – шепчет он, любовно поглаживая аккуратно упакованную новейшую снайперскую винтовку с прицелом.
– МЦ сто шестнадцать, – узнает ствол капитан и добавляет: – В войсках таких еще нет!
На душе его нет никакой радости от победы. Только едкая горечь и тоска. Анатолий чувствует, что случилось нечто неправильное. Более того, что-то непоправимое. Такое, от чего сжимается сердце и хочется выть волком.
Ребята тоже подавленно молчат всю дорогу назад.
* * *
Вернувшись в расположение, они неожиданно обнаруживают, что там идет повальная разгульная пьянка, кои периодически случаются в частях, долго не отводимых для отдыха с передовой.
* * *
Ввечеру Казаков при свете армейской лампы раскрывает потертый доставшийся ему трофей. И открывает его на первой странице.
«Дни летят, как птицы…» – что-то знакомое он улавливает в тоне и смысле записей. Это дневник влюбленного мальчишки. Мальчишки такого же, каким был и он сам несколько лет тому назад.
«И любовь уходит медленно, как бы нехотя. Но ей надо уходить, т. к. она безответная, она мучает и подавляет, хотя, полюбив, чувствуешь себя счастливым. Но я этого не испытал, потому что остался один. Мне не везет, я ходил со многими красивыми девчонками, но не влюблялся в них так, как в Маришу. И сейчас мне больше, чем когда-либо, чем много месяцев назад, когда я впервые услышал “нет”. Говорят, как встретишь Новый год, так его и проведешь. Но эта пословица не для меня, потому что Марина со мной не будет никогда».
* * *
«23-го первый экзамен. К зачетам совсем не готов. И неохота учить. Совсем не пойму, почему она ходила со мной? Трудный и невозможно глупый вопрос. Но и на него есть ответ: ей было интересно, чем влюбленный отличается от обычного человека. Но скоро Марина разочаровалась, хотя и не совсем. По-моему, она выделяет меня среди других только тем, что уважает за мою любовь и сочувствует за свою нелюбовь. Если б она знала, как мне было трудно. Хотя и сейчас не легче, ведь разлюбить сразу может только волшебник».
Чем дальше Казаков читает этот простой мальчишеский дневник, который от страницы к странице рассказывал историю неразделенной любви, тем яснее он понимает, что все, что здесь написано, – это о нем самом. О его жизни. О его любви. И тем тревожнее и тоскливее становится у него на душе.
«Все-таки хорошо, когда есть с кем поделиться пережитым – легче и радостнее становится на душе. Все самое плохое – пополам, а самое хорошее – себе. Конечно, это немножко эгоистически, но что поделаешь. Он и тем доволен. Мой друг – этот ежедневник. Откроешь, когда плохо, и пишешь, пишешь. То, что накипело в душе, надумано мозгом, прочувствовано сердцем…
Сядешь, и рука сама побежала по строчкам, до тех пор пока не иссякнет воодушевление. Иногда получается красиво, иногда нет. Но главное – что становится легче и лучше. У меня есть неиссякаемый источник вдохновения – моя любовь. Она заставляет руки двигаться, голову – думать, сердце – чувствовать все сызнова. Хочется писать обо всем, но мысли сами по себе возвращаются к тому, что больше всего волнует сердце сейчас, – к любви. Писать о ней немножко глупо и неоригинально. Ведь о ней говорили и Пушкин, и Толстой, и Тютчев, и Есенин, и Гамзатов. Поэтому вряд ли мое сочинение будет лучше, чем у них. Но все-таки лучше. Лучше для меня, т. к. любовь, как и человек, неповторима и единственна во всем мире. Она у каждого своя, и нет в мире двух одинаковых…»
«И на кой черт я взял этот дневник с убитого?! – думает Казаков. – В чем здесь смысл?»
А смысл был в том, что как солдат он уже много раз в своей жизни стрелял по врагу. Целил когда в голову, когда в сердце. Разил наповал. И никогда не задумывался о том, кто там у него на мушке или в окуляре оптического прицела. И это было правильно. На войне как на войне. Либо ты, либо тебя. Так уж люди поставлены на грань. И то, что ты стреляешь по перебегающим фигурам, – это что-то вроде азартной игры. А тут. Надо же такому случиться. Снайпер – деваха! И ее напарник, сентиментальный мальчишка, пишущий в своем дневнике о любви. И, может быть, даже от этой самой любви приехавший сюда, в Чечню, на войну. Поддавшийся то ли романтическому порыву: вот, мол, я, как Байрон, бьюсь за свободу другого народа. То ли пытавшийся убежать от этой самой тоски по своей Марине… Хрен его знает. И здесь, под селом Бечик, в предгорье попавший к нему, капитану Казакову, на мушку. Попавший для того, чтобы ужалить его прямо в сердце. Разбудить его уставшую душу, разбередить в ней чувство вины. И может быть, даже разорвать это самое зачерствевшее солдатское сердце.
Тридцатилетний капитан не заплакал, не зарыдал. Он никак не мог оторваться от этого бесхитростного дневника. Пролистал несколько страниц:
«Не могу без тебя, не могу без аромата твоих губ, дыханья, теплого блеска твоих волос, без искристой… (Казаков долго пытается разобрать следующее слово, но, так и не сумев, сплевывает на землю и продолжает) твоих глаз, без нежной свежести твоей кожи. Хочу быть рядом всегда. Не расставаться ни на минуту, хочу хотеть тебя, жить одной тобой, хочу дарить тебе всю страсть, наполняющую душу и сердце».
Что-то тут не так. Видно по последующим страницам дневника, что он уже не разочарованный мальчишка. И уже не о некоей Марине, отказавшей ему в любви, он пишет. Он говорит о другой. Вот он называет ее имя. Лена. Казаков перелистывает несколько страниц, испачканных чем-то розовым. И читает дальше.
«Как хочется засыпать под твое дыхание, будить тебя словами: “Леночка, пора вставать! Сегодня чудная погода, и я люблю тебя”. А потом целый день ждать, пока ты вернешься, мечтать и скучать вновь, как в первый раз хотеть увидеть тебя, услышать твой голос и чудесный смех.
Хочу, чтобы часы ожидания казались минутами, а минуты с тобой рождали дни воспоминаний. Хочу целовать и обнимать, хочу, чтобы ты научилась плакать от счастья, от того, что ни слова, ни руки, ни губы не могут передать твое чувство и счастье. Хочу, чтобы теплые соленые слезы капали ко мне на грудь, чтобы волосы путались в руках, а губы с губами и чтобы жить хотелось нам пылко больше, чем дано природой. Жить ради другого человека…»
«Мама родная! Это что же такое?» – Казакову показалось, что вокруг все поплыло, начало переворачиваться и крутиться вокруг. Он схватился за голову и застонал. В эти секунды он вдруг снова увидел всю картинку охоты на снайперов. И в мгновение инстинктивно осознал все происшедшее: «Расслабленные они были. От любви. Как глухари. Небось трахались всю ночь. Потому и проспали… Вышли поздно. Поэтому он и не побежал. Не залег в сторонку. А кинулся к ней».
– И… с-с-с-с-су-к-и-и-и! – стонет он. – Что же вас, падлы, сюда занесло? И как мне теперь с этим жить? Как я теперь смогу детям в глаза посмотреть?!
Он чувствует, что внутри него, в душе, что-то ломается, корежится от осознания случившегося.
– Капитан?! – в палатку вваливается слегка выпивший, но крепко держащийся на ногах Сидор Кравченко. Он в своей неизменной кубанке, синей гимнастерке с многочисленными орденами и шевронами и новых, скрипучих берцах. – Именинник! Шо ты тут спрятался? Давай к нам! К народу!
Увидев убитую физиономию черноволосого, черноглазого Анатолия, он останавливается, растопырив руки, в одной из которых бутылка водки, а в другой стакан:
– Ты шо рассупонился? Человека убил? Душа стонет? Брось ты это. Давай лучше выпьем.
– Не хочу! Не могу! Всего ломает меня, – хрипло бормочет Анатолий, вжимаясь в угол палатки. – Вот, – кивает головою на лежащий рядом дневник, – любились они тут.
Сидор сразу серьезнеет. Присаживается по-татарски рядом с ним. Ставит стакан и початую бутылку. Долго вглядывается сбоку в лицо Казакова. И говорит:
– Нравишься ты мне, капитан. Шо-то в тебе есть от наших кровей. Ты, братец, случаем не болдырь?[2]
Казакова заедает его бесцеремонный тон. И он резко так, запальчиво отвечает: