Социальная дискриминация, а не политический антисемитизм, обнаружила фантом «еврея как такового». Первый автор, который провел различие между индивидуальным евреем и «евреем вообще, евреем везде и нигде», был никому не известный публицист, написавший в 1802 г. едкое сатирическое произведение о еврейском обществе и его жажде образования — волшебной палочки, открывающей путь к общему социальному признанию. Евреи изображались как «принцип» общества филистеров и выскочек.[110] Это довольно вульгарное литературное произведение не только с удовольствием читалось многими известными посетителями салона Рахели, но и опосредованно вдохновило великого романтического поэта Клеменса фон Брентано написать очень остроумное произведение, где филистер вновь отождествлялся с евреем.[111]
Вместе с ранней идиллией смешанного общества исчезло нечто, чему уже никогда, ни в одной другой стране и ни в какую другую эпоху не суждено было повториться. Никогда вновь ни одна социальная группа не принимала евреев с таким великодушием разума и легкостью сердца. Та или иная группа была обычно дружелюбна по отношению к евреям или потому, что была приятно возбуждена своей собственной отвагой и «испорченностью», или в знак протеста против превращения своих соотечественников в парий. Но париями евреи становились как раз там, где переставали быть политическими и гражданскими изгоями.
Важно помнить о том, что ассимиляция как групповой феномен в действительности существовала только среди европейских интеллектуалов. Не случайно, что первый образованный еврей, Мозес Мендельсон, был также первым, кто, несмотря на низкий гражданский статус, был принят в нееврейское общество. Придворные евреи и их наследники, еврейские банкиры и бизнесмены на Западе, никогда в социальном плане не признавались за своих, да они и не стремились покидать узкие пределы своего невидимого гетто. Сначала они, как все простодушные выскочки, гордились тем, что поднялись из такой беспросветной нужды и нищеты. Позднее, когда на них нападали со всех сторон, они были заинтересованы в нищете и даже отсталости масс, так как это стало аргументом в их пользу, признаком их собственной безопасности. Медленно и с опасениями они вынужденно отходили от наиболее строгих требований еврейского закона, никогда не отказываясь полностью от религиозных традиций, и в то же время еще более настоятельно требовали ортодоксальности от еврейских масс.[112] Процесс исчезновения автономии еврейских общин не только побуждал их к большему рвению в деле защиты еврейских общин от властей, но и усиливал стремление использовать помощь государства в управлении этими общинами, так что фраза о «двойной зависимости» бедных евреев, «как от правительства, так и от своих богатых братьев», действительно отражала реальность.[113]
Еврейские нотабли (как их называли в XIX столетии) правили еврейскими общинами, но не принадлежали к ним ни социально, ни даже географически. В определенном смысле они были столь же вне еврейского общества, сколь и вне нееврейского. Сделав блестящие индивидуальные карьеры и получив значительные привилегии от своих хозяев, они образовали своего рода общину людей, являющихся исключениями (из правил еврейской жизни) с ограниченными в высшей степени социальными возможностями. Их, естественно, презирало придворное общество, у них отсутствовали деловые связи с нееврейским средним классом, их социальные контакты настолько же лежали вне сферы законов общества, насколько независимым от современных им экономических условий было их экономическое возвышение. Такая изоляция и независимость зачастую порождали у них ощущение силы и чувство гордости, иллюстрацией чего может служить следующий анекдот, который рассказывали в начале XVIII в.: «Некий еврей… когда один благородный и образованный врач мягко попрекнул его за то, что он гордится (еврейством), несмотря на то что среди евреев нет князей и они не участвуют в управлении государством… ответил высокомерно: „Мы не князья, но мы правим ими“».[114]
Такая гордыня практически является противоположностью классового высокомерия, которое очень медленно развивалось среди привилегированных евреев. Правя своим собственным народом как абсолютные государи, они все же ощущали себя primi inter pares. Они больше гордились тем, что считались «почетным раввином всех евреев» или «князем Святой земли», нежели всеми титулами, которые им могли предложить их хозяева.[115] До середины XVIII столетия они все согласились бы с одним голландским евреем, сказавшим: «Neque in toto orbi alicui nationi inservimus», и ни тогда, ни затем они бы не поняли до конца ответ «ученого христианина»: «Но ведь это означает счастье лишь для немногих. Народ, рассматриваемый как corpo (sis), везде преследуется, не имеет самоуправления, подвластен чужому правлению, не обладает мощью и достоинством, а также странствует по всему миру, повсюду чужой».[116] Классовое высокомерие появилось только тогда, когда установились отношения между государственными банкирами различных стран, а затем последовали браки между членами ведущих семейств, кульминацией же явилось образование международной кастовой системы, дотоле неизвестной в еврейском обществе. Это тем более бросалось в глаза посторонним наблюдателям, что происходило в тот момент, когда старые феодальные сословия и касты быстро преобразовывались в новые классы. Отсюда делали очень неверное заключение, что еврейский народ является пережитком средних веков, и не видели того, что эта новая каста совсем недавнего происхождения. Ее образование завершилось только в XIX в., и включала она в количественном отношении, вероятно, не более сотни семейств. Но поскольку они были на виду, то весь еврейский народ стали считать кастой.[117]
Поэтому, сколь бы велика ни была роль придворных евреев в политической истории и их значение с точки зрения зарождения антисемитизма, социальная история могла бы легко оставить их без внимания, если бы не тот факт, что определенные психологические свойства и образцы поведения были общими для них и для еврейских интеллектуалов, которые обычно были, в конце концов, сыновьями бизнесменов. Еврейские нотабли хотели господствовать над еврейским народом и потому не желали покидать его, а для еврейских интеллектуалов было характерно желание покинуть свой народ и быть принятыми в общество. И те и другие разделяли чувство, что являются исключениями, и это чувство в полной мере соответствовало суждениям их окружения. Богатые «евреи исключения» воспринимали себя как исключение из обычной судьбы еврейского народа и признавались правительствами как исключительно полезные люди. Образованные «евреи исключения» воспринимали себя как исключение из еврейского народа и как исключительных людей, и таковыми их признавало общество.
Ассимиляция, доходила ли она до крайностей обращения или нет, никогда не представляла собой реальную угрозу выживанию евреев.[118] Приветствовали ли их или отвергали, это происходило потому, что они были евреями, и они это хорошо понимали. Первые поколения образованных евреев еще искренне хотели утратить свою идентичность евреев, и Берне писал с огромной горечью: «Некоторые попрекают меня тем, что я еврей, некоторые хвалят меня за это, другие прощают это, однако все думают об этом».[119] Воспитанные по-прежнему на идеях XVIII в., они мечтали о стране, в которой не будет ни христиан, ни иудеев. Они посвящали себя науке и искусствам и бывали глубоко оскорблены, когда узнавали, что правительства предоставляли всяческие привилегии и почести еврейским банкирам, но обрекали еврейских интеллектуалов на голодное существование.[120] Обращение, к которому в начале XIX в. подталкивал страх оказаться в одной куче с еврейскими массами, теперь стало необходимостью для добывания хлеба насущного. Подобное вознаграждение за слабость характера заставило целое поколение уйти в непримиримую оппозицию по отношению к государству и обществу. Представители «нового образчика человеческого рода», если они чего-то стоили, все становились бунтарями, а поскольку наиболее реакционные правительства того времени поддерживались и финансировались еврейскими банкирами, то их бунт был особенно яростен по отношению к официальным представителям их собственного народа. Антиеврейские высказывания Маркса и Берне нельзя как следует понять, если не рассматривать их в свете этого конфликта между богатыми евреями и еврейскими интеллектуалами.
Данный конфликт, однако, в полной мере проявился только в Германии и не пережил антисемитское движение того столетия. В Австрии до конца XIX в. не было еврейской интеллигенции, о которой стоило бы говорить, тем не менее, как только она появилась, она неожиданно ощутила всю силу антисемитского давления. Эти евреи, подобно своим состоятельным собратьям, предпочитали довериться защите монархии Габсбургов и начали становиться социалистами лишь после первой мировой войны, когда к власти пришла социал-демократическая партия. Наиболее значительным, хотя и не единственным исключением из этого правила был Карл Краус, последний представитель традиции Гейне, Берне и Маркса. Обличения Крауса в адрес еврейских бизнесменов, с одной стороны, и еврейского журнализма как организованного культа славы, с другой, были, вероятно, еще более суровыми, чем обличения его предшественников, потому что он находился в гораздо большей изоляции в своей стране, где не существовало еврейской революционной традиции. Во Франции, где декрет об эмансипации пережил все смены правительств и режимов, еврейские интеллектуалы, чья численность была весьма незначительна, не являлись предтечами какого-то нового класса, не играли они и особо важной роли в интеллектуальной жизни. Культура, как таковая, образование как программа не формировали образцы поведения евреев так, как это происходило в Германии.