- Мне усадьбу её жалко. Это замечательная усадьба, да! Она там родилась...
- Родилась она в Рязани...
- Она там привыкла, всё равно! А у меня там душа первый раз спокойно уснула...
- Проснулась, - поправила Ольга.
- Это - всё равно для души - уснула, проснулась...
Он долго говорил что-то, что самому ему было неясно, Ольга слушала, облокотясь на стол, а когда у него иссякли слова, сказала:
- Теперь послушай меня...
И поведала ему, что Наталья, зная о его возне со шпульницей, обижена, плачет, жалуется на него. Но Артамонова не тронуло это.
- Хитрая, - сказал он, усмехаясь: - Ни словом не дала мне понять, что знает. Тебе жаловалась? Так. А ведь она тебя не любит.
Подумав, он добавил:
- Зинаиду прозвали Насос, это - верно! Она из меня всю дрянь высосала.
- Гадости говоришь, - поморщилась Ольга и вздохнула. - Помнится, я тебе сказала как-то, что душа у тебя - приёмыш, так и есть, Пётр, боишься ты сам себя, как врага...
Эти слова задели его:
- Дерзко ты говоришь со мной; мальчишка я, что ли? Ты бы вот о чём подумала: вот, я говорю с тобой, и душа моя открыта, а больше мне не с кем говорить эдак-то. С Натальей - не разговоришься. Мне её иной раз бить хочется. А ты... Эх вы, бабы!..
Он надел фуражку и, внезапно охваченный немой скукой, ушёл, думая о жене, - он давно уж не думал о ней, почти не замечал её, хотя она, каждую ночь, пошептавшись с богом, заученно ласково укладывалась под бок мужа.
"Знает, а лезет, - гневно думал он. - Свинья".
Жена была знакомой тропою, по которой Пётр, и ослепнув, прошёл бы не споткнувшись; думать о ней не хотелось. Но он вспомнил, что тёща, медленно умиравшая в кресле, вся распухнув, с безобразно раздутым, багровым лицом, смотрит на него всё более враждебно; из её когда-то красивых, а теперь тусклых и мокрых глаз жалобно текут слёзы; искривлённые губы шевелятся, но отнявшийся язык немо вываливается изо рта, бессилен сказать что-либо; Ульяна Баймакова затискивает его пальцами полуживой, левой руки.
"Эта - чувствует. Её жалко".
Ему всё-таки нужно было большое усилие воли, чтоб прекратить бесстыдную возню с Зинаидой. Но как только он сделал это, - тотчас же, рядом с похмельными воспоминаниями о шпульнице, явились какие-то ноющие думы. Как будто родился ещё другой Пётр Артамонов, он жил рядом с первым, шёл за спиной его. Он чувствовал, что этот двойник растёт, становится ощутимей и мешает ему во всём, что он, Пётр Артамонов настоящий, призван и должен делать. Этот, другой, ловко пользуясь минутами внезапно, как ветер из-за угла, налетавшей задумчивости, нашёптывал ему досадные, едкие мысли:
"Работаешь, как лошадь, а - зачем? Сыт на всю жизнь. Пора сыну работать. От любви к сыну - мальчишку убил. Барыня понравилась распутничать начал".
Всегда, после того как скользнёт такая мысль, жизнь становилась темней и скучней.
Он как-то не доглядел, когда именно Илья превратился во взрослого человека. Не одно это событие прошло незаметно; так же незаметно Наталья просватала и выдала замуж дочь Елену в губернию за бойкого парня с чёрненькими усиками, сына богатого ювелира; так же, между прочим, умерла наконец, задохнулась тёща, знойным полуднем июня, перед грозою; ещё не успели положить её на кровать, как где-то близко ударил гром, напугав всех.
- Окна, двери закройте! - крикнула Наталья, подняв руки к ушам; огромная нога матери вывалилась из её рук и глухо стукнула пяткой о пол.
Пётру Артамонову показалось, что он даже не сразу узнал сына, когда вошёл в комнату высокий, стройный человек в серой, лёгкой паре, с заметными усами на исхудавшем, смугловатом лице. Яков, широкий и толстый, в блузе гимназиста, был больше похож на себя. Сыновья вежливо поздоровались, сели.
- Вот, - сказал отец, шагая по конторе, - вот и бабушка померла.
Илья промолчал, закуривая папиросу, а Яков выговорил новым, не своим голосом:
- Хорошо, что в каникулы, а то бы я не приехал.
Пропустив мимо ушей неумные слова младшего, Артамонов присматривался к лицу Ильи; значительно изменясь, оно окрепло, лоб, прикрытый прядями потемневших волос, стал не так высок, а синие глаза углубились. Было и забавно и как-то неловко вспомнить, что этого задумчивого человека в солидном костюме он трепал за волосы; даже не верилось, что это было. Яков просто вырос, он только увеличился, оставшись таким же пухлым, каким был, с такими же радужными глазами. И рот у него был ещё детский.
- Сильно вырос ты, Илья, - сказал отец. - Ну, вот, присматривайся к делу, л годика через три и к рулю встанешь.
Играя корешковой папиросницей, с отбитым уголком, Илья взглянул в лицо отца:
- Нет, я буду учиться ещё.
- Долго ли?
- Года четыре, пять.
- Эко! Чему это?
- Истории.
Артамонову не понравилось, что сын курит, да и папиросница у него плохая, мог бы купить лучше. Ему ещё более не понравилось намерение Ильи учиться и то, что он сразу, в первые же минуты, заговорил об этом.
Указав в окно, на крышу фабрики, где фыркала паром тонкая трубка и откуда притекал ворчливый гул работы, он сказал внушительно, стараясь говорить мягко:
- Вот она пыхтит, история! Ей и надо учиться. Нам положено полотно ткать, а история - дело не наше. Мне пятьдесят, пора меня сменить.
- Мирон сменит, Яков. Мирон будет инженером, - сказал Илья и, высунув руку за окно, стряхнул пепел папиросы. Отец напомнил:
- Мирон - племянник, а не сын. Ну, об этом после поговорим...
Дети встали, ушли, отец проводил их обиженным и удивлённым взглядом; что же - у них нечего сказать ему? Посидели пять минут, один, выговорив глупость, сонно зевнул, другой - надымил табаком и сразу огорчил. Вот они идут по двору, слышен голос Ильи:
- Пойдём, посмотрим на реку?
- Нет, я устал. Растрясло.
"Река и завтра не утечёт, а мать огорчена смертью родительницы своей, захлопоталась на похоронах".
Подчиняясь своей привычке спешить навстречу неприятному, чтоб скорее оттолкнуть его от себя, обойти, Пётр Артамонов дал сыну поделю отдыха и приметил за это время, что Илья говорит с рабочими на "вы", а по ночам долго о чём-то беседует с Тихоном и Серафимом, сидя с ними у ворот; даже подслушал из окна, как Тихон мёртвеньким голосом своим выливал дурацкие слова:
- Так, так! Жить нищим, - значит не с чем жить. Верно, Илья Петрович, если не жадовать - на всё всего хватит.
А Серафим весело кудахтал:
- Это я знаю! Это я да-авно слышал...
Яков вёл себя понятнее: бегал по корпусам, ласково поглядывал на девиц, смотрел с крыши конюшни на реку, когда там, и обеденное время, купались женщины.
"Бычок, - хмуро думал отец. - Надо сказать Серафиму, чтоб присмотрел за ним, не заразился бы.."
Во вторник день был серенький, задумчивый и тихий. Рано утром, с час времени, на землю падал, скупо и лениво, мелкий дождь, к полудню выглянуло солнце, неохотно посмотрело на фабрику, на клин двух реки укрылось в серых облаках, зарывшись в пухлую мякоть их, как Наталья, ночами, зарывала румяное лицо своё в пуховые подушки.
Пред вечерним чаем Артамонов спросил Якова:
- А где брат?
- Не знаю; сидел там на холме, под сосной.
- Позови. Нет, не надо. Как вы - согласно живёте?
Ему показалось, что младший сын едва заметно усмехнулся, говоря:
- Ничего, дружно.
- А - всё-таки? Правду говори...
Яков опустил глаза, подумал:
- В мыслях - не очень согласны.
- В каких мыслях?
- Вообще, обо всём.
- В чём же?
- Он всё по книгам, а я - просто, от ума. Как вижу.
- Так, - сказал отец, не умея спросить более подробно.
Накинул на плечи парусиновое пальто, взял подарок Алексея, палку с набалдашником - серебряная птичья лапа держит малахитовый шар - и, выйдя за ворота, посмотрел из-под ладони к реке на холм, - там под деревом лежал Илья в белой рубахе.
"А песок сегодня сыроват. Простудиться может, неосторожный".
Не спеша, честно взвешивая тяжесть всех слов, какие необходимо сказать сыну, отец пошёл к нему, приминая ногами серые былинки, ломко хрустевшие. Сын лежал вверх спиною, читал толстую книгу, постукивая по страницам карандашом; на шорох шагов он гибко изогнул шею, посмотрел на отца и, положив карандаш между страниц книги, громко хлопнул ею; потом сел, прислонясь спиной к стволу сосны, ласково погладив взглядом лицо отца. Артамонов старший, отдуваясь, тоже присел на обнажённый, дугою выгнутый корень.
"Не буду сегодня говорить о деле, успею ещё, поболтаем просто".
Но Илья, обняв колена свои руками, сказал негромко:
- Так вот, папаша, я решил посвятить себя науке.
- Посвятить, - повторил отец. - Как в попы.
Он хотел сказать шутливо, но услыхал, что слова его прозвучали угрюмо, почти сердито; он, с досадой на себя, ударил палкой по песку. И тотчас началось что-то непонятное, ненужное; синь глаз Ильи потемнела, чётко выведенные брови сдвинулись, он откинул волосы со лба и с нехорошей настойчивостью заговорил:
- Фабрикантом я не буду, я для этого дела не способен...