Он устроился сюда еще в восьмидесятых. Пришел не просто так – долго выбирал место работы как уже сложившийся специалист в области гидродинамики, ибо еще на третьем курсе с будущим шефом создал такой действующий макет аппарата с изменяющейся геометрией крыла, за который их чуть ли не в полном составе творческого коллектива «пытали» в негостеприимных стенах местного «Пентагона», как любовно называли в их городе и впрямь пятиглавый дом с красной табличкой на стене, где могли разрешить, а могли и наказать за что угодно.
Следователям с водянистыми глазками и с полками за спиной, заставленными многочисленными папочками, где была, наверное, и его, – этим следователям, зачитывающим ему сухую справку о создании в США алгоритмов, позволяющих просчитывать возможные и только предполагаемые процессы при полете вот таких аппаратов, им было интересно – откуда он и его «подельники» смогли подобрать методику, обогнавшую штатовские суперкомпьютеры и годы труда тысяч людей.
А он слушал все это, на что-то кивал, чему-то улыбался, а сам думал: какие, наверное, счастливые люди тут работают, в этом здании, где сама пятерка помогает им быть проницательными и всезнающими, одухотворенными и владеющими всеми стихиями Вселенной, особенно пятой – эфиром…
Позже он устроился в «почтовый ящик», который обозначал ту же пятерку, – с ней ему всегда везло, не зря же те студенческие «пентагоновские» разборки закончились уважительной рекомендацией сурового ведомства и открытыми дверями сразу нескольких КБ, на выбор.
А дальше… дальше была работа – интересная, творческая. Коллеги – они просто не мешали, этого было достаточно. Хоть их число тоже было оптимальным для творческого коллектива: это сложилось как-то случайно, несмотря на то что в разное время у них отбирали и добавляли «ставки». Так или иначе, хоть разделяя ставки, хоть замещая друг друга, но в коллективе всегда было семеро – предел созидательства и божественное число, не зря во всех культурах о нем ходят поговорки, ему соответствуют дни творения, печати и престолы…
Он так и не рассказал никому, как работает, как творит, как высчитывает то, что пока не может посчитать ни один, даже самый мощный компьютер, включая полусекретный штатовский, находящийся где-то под грудой скал и толщей земли.
А все было просто: любая вещь, любая модель, исходящая из его рук, любой проект, месяцами вычерчиваемый на ватмане, набросанный за три минуты на салфетке в кафетерии или созданный новомодными тридэшными программами, – все они должны были иметь в себе конечное число восемь. По сложной, понятной только ему схеме суммировались ребра жесткости, вектора движения, плечи и волновые переходы – и, вуаля, все готово, если вожделенная восьмерка стояла в его подсчетах твердо и убедительно.
Нет, он мог согласиться с чужим проектом (только не своим!), где окончательным числом было шесть: для него шестерка была символом невнятности, свободы дальнейшего выбора, когда все еще можно поправить – опытным путем, доведя, докрутив, дострогав изначальную «рыбу». В шестерке не было ничего страшного, если она была одна и не грозила стать окончательным знаком.
Но восьмерка… Не зря в Азии она – символ счастья, а у буддистов – часть их главного знака, колеса с восемью спицами. Пифагор считал восьмерку гармонией, а уж что творилось в одной из почитающих восьмерку стран, когда там продавались телефонные и автомобильные номера с восьмерками, – об этом даже в новостях сообщали.
Про магию чисел он рассказал стороннему человеку только однажды. Но сторонней ее, ту, которую он встретил в тот вечер, назвать было нельзя.
Это случилось с ним в первый раз, и – он опасался – в последний. Она работала в их вычислительном центре, а потом, когда ВЦ расформировали, и больше не стало огромного, хорошо вентилируемого, от этого чуть морозного зала со стенами, заставленными полупрозрачными стеклянными ящиками с крутящимися бобинами, – вот тогда он и познакомился с ней. Она перешла в их головной офис на должность экономиста – из мира Бейсика ей было сложно прыгнуть в нынешний мир скоростей и информации.
Как же он тогда увлекся! Ночами он просчитывал их будущее, которое было для него тройкой, числом с настоящим, прошлым и будущим, числом, созданным из хаоса, сотворения мира и освящения его, числом трех начал – неба, земли, человека… А еще – о чем он не говорил даже ей – это было число их семьи: его, ее и маленького человечка, которому, только ему, он бы когда-нибудь доверил все свои секреты и расчеты, с которым он бы мечтал…
Эх, да что там говорить. Закончилось все так же внезапно, как и началось, – ее обманом.
Он ведь чувствовал, давно чувствовал где-то подвох. И вот извольте – только на ужине с ее мамой, пока его избранница щебетала о нарядах и подвенечных платьях, он, рассматривая старые семейные фото из ее архива, обнаружил вдруг надпись на черно-белой фотографии с мелкими зубчиками по краям, где она, совсем кроха, сидя под елкой, обнимает старого пластмассового деда мороза с облупившимся носом и почти белой головой. В левом верхнем углу было написано: «День рождения Анютки. 1.01.1970».
– А почему – первое января? У нее же день рождения тридцать первого декабря, разве нет? – спросил он чуть осипшим голосом.
– Да родилась-то она первого, как сейчас помню, – словоохотливо поделилась будущая теща, – в ноль часов семь минут, ну а записали ее тридцать первым, акушерка и посоветовала – иначе, говорит, первого разве ж отпразднуешь день рождения, никто в гости не придет, все же после встречи Нового года дома лежат, таблетки глотают и чай пьют. Ну вот и получается, что мы для своих – первого празднуем, а когда собираем кого-то – то вместе с Новым годом. А Нюточке нравится, она и не против, даже рада – один праздник в другой переходит, получается.
И как же он сразу не догадался, даже почувствовав неладное в самом начале знакомства! После такого ошарашивающего сообщения он заперся в ванной и лихорадочно стал царапать числа прямо на ладони найденным карандашом для теней, потом на зеркале, на рифленом мутном стекле двери…
Все сходилось – теперь их «общим», суммарным числом была четверка. Четверка, которой он избегал всю жизнь, которая во все времена в древних культурах была признаком несчастья, а в Китае соответствовала еще и иероглифу «смерть». И вот теперь он, как никогда, был близок к тому, чтобы самому, собственными руками создать проклятую четверку…
Выбор был простым, но расставание – ужасным. К счастью, она уволилась через две недели, и за прошедшие годы он почти не вспоминал о ней, о том, как они гуляли по старому парку, как она шутливо считала ступеньки, а он, когда она доходила до «неправильных» чисел, перепрыгивал «несчастливые» ступеньки, иногда через весь пролет, как в детстве, когда он прыгал сразу через девять ступенек, на десятую, он уже тогда начал постигать магию чисел.
Он не жалел: все-таки двое – это число невежества. Нет, новейшие исследования дают основание предполагать, что двойка – это еще и число мудрости, но односторонней, материнской. Если в двоичной системе она и хороша, то в семейной жизни двойка – изначальное несчастье. Несчастье, возможно, от того самого невежества. А может, от излишней мудрости, пусть и материнской.
За окном уже стемнело, новости на экране давно закончились, пошла заставка о каком-то конкурсе, где непрофессиональные пары должны были то ли петь на льду, то ли демонстрировать еще более заковыристые умения. Но что они могли сделать вдвоем? – сплошное незнание магии чисел.
На улице кто-то выстрелил из ракетницы, и во дворе стало ослепительно светло. Он стоял у окна, расплющив о холодное стекло нос, и думал о том, как же здорово, что он огражден от окружающего невежества тайным знанием.
Наверное, есть и другие, но сейчас он один, сам за себя. А единица – это Первопричина, Бог, основа всех чисел и начало начал.
Совершенное число.
Геннадий Башкуев
Вещь
Когда я был маленьким, отцу купили кожаный реглан: пояс с пряжкой, отстегивающийся, на пуговицах, меховой подклад, цигейковый воротник. Кожа была мягкая, черная, как вакса, и толстая. Шик-модерн, сейчас таких не увидишь. Сбежались соседи, цокали языками, мяли подклад, зачем-то заставляли отца поднимать руки, как в детсадовской игре «гуси-гуси – га-га-га – есть хотите? – да-да-да!». Мама держала зеркало, пунцовая от волнения и гордости. Все говорили, что это вещь. Потом мы месяца три сидели на картошке и квашеной капусте; мне было отказано в мороженом и кино; а еще – разбили молотком глиняную кошечку с удивленными от людского коварства глазами, в ее чреве было обнаружено три рубля сорок две копейки: я копил на ниппельный футбольный мяч, чешский, кожа у него тоже была мягкая и толстая, я трогал ее в магазине, и пахла она тоже здорово; и еще копил на нейлоновые плавки. Ночью я плакал, мама тоже плакала, потому что днем они с папой сильно ругались: папа швырял реглан и кричал, что нечего травмировать ребенка, пускай этот чертов реглан носит мой дедушка или ее родня, они давно на него зарятся; мама тоже кричала, что он сам просил, и пускай папина родня в лице драгоценной мамаши отдает позапрошлогодние тридцать два рубля, лично она уходит жить к подруге, и что у нее были в свое время варианты. Но в итоге ушла не мама – ушел папа вместе с регланом, было лето, он зажал его под мышкой, в зубах папироса «Беломорканал» и сам нетрезвый. Правда, под Новый год папа пришел в реглане и трезвый, прожил ползимы; ползимы они с мамой то ссорились, то мирились из-за этого треклятого реглана, ну не столько из-за реглана, сколько из-за каких-то денег, которые они заняли под этот реглан то ли у маминой, то ли у папиной родни – и не отдали полностью. Потом папа ушел в стареньком пальто, но уже окончательно; мама сказала – к одной бесстыжей женщине, ее видели в ресторане.