Люйли и Элиас спускаются по тропинке к Корке. Они не разговаривают, но тем оживленнее идет общение между их душами. Может, оттого они и молчат. Наивысшего напряжения молчание достигло в тот момент, когда они миновали свое обычное место встреч и прощаний. Они прошли его, не задерживаясь, и каждый сделал вид, будто в рассеянности забыл остановиться. Утро было еще свежо, и в их движениях была видна поспешность, словно они торопились к цели, сулящей тепло… Вот в каком состоянии в ранних лучах утреннего солнца Люйли и Элиас входили во двор Корке. У Люйли было хорошее настроение; на танцах она чувствовала, что нравится Элиасу, что она лучше других девушек. Но под утро, заметив, как сблизились Герцог с Анной, ей захотелось немедленно уйти с Элиасом, чтобы не видеть этого. Танцуя, она шепнула ему: «Пойдем отсюда!» С этих слов началось то молчание, которое, не прерываясь, длилось но сей миг, когда они пересекали двор и входили в амбар. Дверь за ними плотно затворилась и в течение двух часов стояла закрытой, в напряженном ожидании. Два томительных утренних часа! Солнечный свет тем временем разгорается вовсю… но пусть ради этого праздничного утра дверь останется закрытой. Пусть прозвучит до конца эта музыкальная пьеса. Инструменты повторяют тему предыдущих свиданий и настроений, а слушатели с напряженным ожиданием смотрят на дверь амбара в глубине сцены. Инструменты превосходно выпевают тему вплоть до первой встречи, когда он спрашивал: «Как ты поживаешь?» — а девушка отвечала: «Хорошо!» Потом тема летних ночей на холме с песнями дрозда… И далее все, что было рассказано вплоть до нынешней минуты, сливается с музыкой, вторя ей и образуя общую картину, где плотно закрытая дверь значит для глаза то же, что игра музыкальных инструментов для слуха…
Но вот мелодия звучит тише и предуведомляет, что сейчас что-то произойдет. Открывается дверь избы в левой части сцены, и на двор выходит отец девушки. Не подозревая об этом, приоткрывается одновременно и дверь амбара, но тут же поспешно захлопывается. Отец замечает это движение и некоторое время неотрывно смотрит в ту сторону. Но к амбару не идет… Музыка передает сдержанное напряжение… Отец возвращается обратно в избу, и через несколько мгновений снова открывается дверь амбара. Молодой человек появляется на пороге и нарочито медленно пересекает двор, словно всем своим видом говоря: «Вы все отлично знаете, что я привык отвечать за свои поступки».
И зрители следят глазами за его фигурой, мерно подвигающейся по утренней праздничной земле, на которой среди разноплеменного цветочного множества там и сям выделяются белые пушистые шарики одуванчиков; фигура подвигается к той стороне, где развертывался предыдущий акт со сценой свидания в ольшанике, свидания в домике и сценой праздничного костра и куплетов.
Дверь амбара остается закрытой.
7
ДрузьяЭлиас вошел в комнату, посмотрел на кровать, где спал Герцог, и опустился в качалку. Яркий утренний свет вызывал досаду в усталой и холодной душе. Элиас смотрел на друга, и ему казалось, что в то же время он смотрит на все события прошедшей ночи, но как бы сторонним взглядом, словно к нему они не имеют никакого касательства.
Герцог проснулся и, потянувшись, как потягиваются обыкновенно после сна, с задушевной улыбкой взглянул на Элиаса. После паузы голосом полным неги он спросил:
— Ну что, любовь прекрасна?
— Да, сама по себе — да, — ответил Элиас с закрытыми глазами.
— Что же, она отвратительна?
— М-м, не знаю…
— Весьма отвратительна, если хорошенько подумать, и гадка.
— Человек сам оскверняет ее, — сказал Элиас умудренным тоном.
— Когда и чем она оскверняется?
— Тогда, когда она становится, как принято говорить, «счастливой», то есть когда получает завершение.
— Откуда ты почерпнул сию мудрость?
— Из книжек, а, кроме того, недавно сам испытал, как говорится, «вот-вот», — зевая, ответил Элиас и принялся копаться в чемодане Герцога. А тот размышлял, безучастный к этому занятию друга. Так же глядя прямо перед собой, он взял из рук Элиаса бокал и произнес:
— Я тоже недавно почитал на досуге одну книжечку, о свободе воли. Что там говорилось, уже не помню, но мне кажется, что воля хоть и свободна, да только их, этих воль, много. И будничная воля иногда оттесняется волей к празднику, утверждающей себя с необоримой силой. А как только эта исчезает, является вновь будничная воля, слегка пристыженная тем, что дала той похозяйничать в своем святилище. Величайший порок мироздания — это то, что две противоположные воли не могут вместе осуществиться в отношении одного предмета.
Он отпил половину и, пристально глядя на Элиаса, сказал:
— Впрочем, друг мой…
Он не договорил, допил свой бокал, поставил его на пол, вытянулся, лежа на боку, и просто заметил:
— Если б ты только знал, ты б, наверно, заплакал.
Элиас пересел на кровать и, положив ему на плечо руку, сказал:
— Эх, мой друг, если б ты только знал…
Герцог кивнул и ничего не ответил.
Так накопившееся напряжение, снимать которое друзья привыкли в обществе друг друга, чтобы потом расстаться до поры, пока не понадобятся друг другу снова, — это напряжение сейчас излилось благодаря их взаимной дружбе. Они оба уже лежали, и один сказал другому повеселевшим голосом и не поворачивая головы:
— Ну все, прощай, пока.
И второй столь же церемонно ответил:
— Прощай!
А снаружи уже наступил долгий Иванов день. В другой комнате собралась вставать мать Элиаса, но в господском доме пока крепко спали давешние обрученные — Ольга и Бруниус, спал отец Ольги и спал Тааве…
В Корке спала Люйли. А в доме, где были танцы, спала пыль. Это были последние следы Ивановой ночи, ночи, которая никогда не повторится. И этой Ивановой ночи никогда больше не будет, как нет ничего того, что было прежде.
Вторая часть
Под солнцем
Канун — вершина праздника.
Но для цветочного населения канун прошел как-то неприметно, даже нельзя точно сказать, когда он был. Быть может, тогда, когда Люйли вышла со двора, чтобы идти на танцы, когда она скрылась из виду, а ее родители и сестры спали в доме и не осталось ни единого соглядатая на дворе Корке. Такое настроение кануна вдруг повеяло на Тааве, когда он стоял за углом дома в Вяхямяки и слушал коростеля и пьяный стук крови в жилах, и хмельными глазами шарил по горизонту, и почему-то стал напевать свою песенку… Но едва ли кто-то из этих людей сумел заметить самое начало праздника: одни спали, другие обручались, третьи танцевали ночь напролет, четвертые дрались, а остальные проводили время с девушками.
В Иванов день праздник шел своим чередом, но все праздничные, канунные настроения были уже далеки, как никогда. Казалось естественным, что рябина и купырь цветут, что лютики и кукушкины слезы испестрили ложбинки на лугу, что все в праздничных одеждах, что послеполуденный свет расшалился, играя с плакучей березой, и что в верхних ярусах леса поют, сначала как бы скороговоркой пересказывая песню, а потом повторяя мелодию и украшая ее переливчатыми трелями. Песня самозабвенно поглощена собой, впереди еще целый вечер, и раздобревшее лето но собственному почину стоит настороже, охраняя покой песенника. А завтрашний день продолжит нынешний, а потом будет еще день, а потом придет воскресенье, а за ним другое воскресенье и так далее и далее по открытому морю.
Зелени и цветов уже столько, что, кажется, к ним нечего уже прибавить, пока вдруг не замечаешь, что появился новый цветок, который оказывается старым знакомцем по прошлому лету. А там расцветают еще и еще, и лето плывет вперед и продолжается. Но рябина между тем тихо отцвела, и однажды вечером осознаешь, что с Иванова дня миновала неделя. Ты ступаешь по гладко убитой дороге, а по обе стороны расходится ржаная гладь — стебельчатое море, на поверхности которого рдеют колосья в лучах снисходительного вечернего солнца. Рой мельчайших мошек уютно толчется над дорогой, будто рождаясь из общего вечернего настроения ржаного поля и дороги… У корней самых высоких колосьев уже сумрачно и словно собирается прохлада, а макушки упрямо тянутся ввысь, не желая ничего знать о том, что делается внизу, и стремясь лишь подольше удержать ускользающий алый свет солнца. Но другая сила, более могучая и неослабная, притягивает солнце книзу, и, опускаясь, оно добровольно со всем соглашается, остужает свой дневной накал, алеет и позволяет всем смотреть на себя простым глазом — людям, цветам, стенам домов. А потом садится — на несколько минут раньше, чем в Иванов день. Иванов день остается позади.
Последними поэтическими островками, посланцами весеннего берега, вышедшими в открытое летнее море, были самая короткая ночь, помолвка и, чуть поодаль, в стороне, утро после танцев. В Иванов день они виднелись ясно и подробно, но сгустившаяся в следующие дни дымка заволокла видимость, они отдалились и нечувствительно слились с береговой линией, так что все ушедшие в летнее плавание перестали вглядываться в них и обратили теперь внимание на бескрайние морские просторы и друг на друга. Эта перемена произошла в один чудесный погожий день.