Лагерь – слепок еще и потому, что там всё, как на воле: и кровь так же кровава, и работают на полный ход сексот и стукач, заводят новые дела, собираются характеристики, ведутся допросы, аресты, кого-то выпускают, кого-то ловят. Чужими судьбами в лагере еще легче распоряжаться, чем на воле. Все каждый день работают, как на воле, трудовое отличие – единственный путь к освобождению, и, как на воле, легенды эти оказываются ложными и не приводят к освобождению.
В лагере убивает большая пайка, а не маленькая – такова философия блатарей. В лагере ежечасно повторяется надпись на воротах зоны: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства».
Делают доклады о текущем моменте, подписываются на займы, ходят на собрания, собирают подписи под Стокгольмским воззванием.
Как и на воле, жизнь заключенного состоит из приливов и отливов удачи – только в своей лагерной форме, не менее кровавой и не менее ослепительной.
Люди там болеют теми же болезнями, что и на воле, лежат в больницах, поправляются, умирают. При всех обстоятельствах кровь, смерть отнюдь не иллюзорны. Кровь-то и делает реальностью этот слепок.
Эккерман
Что такое историческая достоверность? Очевидно, запись по свежим следам…
Разговоры с Гёте Эккермана – это достоверность? В высшей степени условно можно это считать достоверностью, хотя Гёте нарочно говорил для Эккермана, чтобы тот успел записать. Разве что мысли Гёте. Разговоры с Гёте Эккермана похожи на павловских собак в Колтушах – вроде что-то важное, но очень далекое от существа дела, от собачьего поведения, от всякого вопроса звериной психологии.
Так и эккермановские труды. Тут просто мысли Гёте, да еще его явные, а не тайные мысли. Сам процесс мышления искажается, если есть свидетель, секретарь, стенографист. Я приспосабливаюсь к секретарю, произвожу отсев чувств и мыслей.
Письма проще, точнее, но и там есть отсев, и немалый. Сам Гёте неизбежно искусственен, неизбежно фальшив в записи такой беседы.
Вторая искажающая – сам Эккерман. При всей его добросовестности Эккерман не магнитофон всё же. Так каким же записям отдать преимущество? Или всё опять сводится к единственной правде искусства – правде таланта?
(1970–1971)
Бутырская тюрьма
Мне приходилось встречаться с революционерами царского времени. Одно замечание особенно запомнилось.
– С арестом, – говорили многие профессионалы, – наступает некое нравственное облегчение; вместо беспокойства, тревоги, напряжения – тайная радость, что всё как-то определилось, вошло в русло… И хотя впереди допрос, приговор и ссылка, в тюрьме можно душевно отдохнуть, укрепиться и укрепить других – тех, кто в этом нуждается.
– А книги? – спросил тот следователь, что помоложе. Книг было много.
– По корешкам, – снисходительным тоном сказал старший.
Это мне не понравилось. Значит, от результата обыска ничего не зависело, арест мой предрешен. Я попрощался с дочерью – ей было полтора года – не будя ее. Попрощался с тестем и тещей – последний раз в жизни я видел их тогда. Попрощался с женой.
Мы поехали знакомым маршрутом. Сначала в «Секцию революционной законности», как пышно именовали себя тогдашние райотделы НКВД. Оттуда на «вороне» на Лубянку, 14, в Московскую комендатуру, в приемник, сохранивший и теперь название «собачника». А рано утром на рейсовом «вороне» через весь город в Бутырскую тюрьму.
Ничего не изменилось на Бутырском «вокзале» – только стены глухих безоконных «собачников»-приемников были выстланы зелеными стеклянными плитками – раньше, кажется, было не так. Раньше меня водили в мужской одиночный корпус, похожий своими лестницами и ярусами на огромный пароход. В МОК входили через большую железную клетку с двумя дверьми, а в углу этой клетки была клеточка поменьше, запертая на три замка, и внутри сидел часовой с винтовкой, нацеленной на входную дверь. Было весьма романтично.
Сейчас, после дезинфекции, опросов, отпечатков пальцев – всего, что относится к области процедурных вопросов, – провели меня прямо в общие камеры в девятнадцатый коридор и остановили перед камерой 67-й. Дежурный открыл дверь, и я вошел в тюремный полумрак и запах пота и лизола.
Эти камеры, как я знал, рассчитаны каждая на 25 человек. На первый взгляд людей здесь было гораздо больше. Койки застланы сплошь деревянными щитами.
Я остановился у порога, у классической параши. Навстречу мне двигался человек. Я спросил:
– Кто староста?
Человек стал передо мной и загородил окно.
– Я – Друян, Сергей Друян, торфяной инженер. Сидел раньше? – это был вопрос Друяна.
– Сидел. В двадцать девятом году.
Друян захохотал сердито, хрипло.
– Получишь пять лет! По КРТД, – кричал он.
– Всё может быть.
– Ну, ложись пока к параше. Завтра разберемся. Ребятам можешь кое-что рассказать?
Дело шло о новостях с воли, газетных и прочих. К этой беседе я был готов давно.
– Зачем же завтра? Сейчас и расскажу.
– Ну, молодчик, если так.
Я сел на нары, на середину камеры, рассказал о том, что слышал, знал, видел. Рассказал газетные новости.
Сложное это дело – обязанности тюремного старосты следственной камеры. Должность выборная, власти у него не много. Он должен обеспечить порядок в уборке камеры, в раздаче обеда, покупок в тюремном магазине. Следить, чтобы шум споров, волнений не превысил какого-то условного градуса, уровня, за которым – конфликт с тюремным начальством. Знать, что можно в тюрьме и чего нельзя. Уметь показать любому, что можно и чего нельзя. Староста распределяет места в камере, ибо простая очередность не всегда считается правильной. Новичок – старик и очередной – юноша. Юноша может подождать следующей очереди. Лучшие места – у окна, а худшие – у параши, у двери. От параши и движется очередь. Староста назначает уборщиков камеры, не позволяя «платить» за дежурство своему товарищу. Может вызвать врача к заболевшему, вызвать коменданта. Все переговоры с администрацией тюрьмы ведутся через старосту. В организации чередования развлечений и ученья – всё это можно сделать в тюрьме – староста участвует самым активным образом. Списки и темы ежедневных лекций староста держит в голове. Он должен уметь подобрать интересующий всех «репертуар». Наконец, староста руководит пресловутыми «комбедами» – тайной кассой взаимопомощи, распределением средств для неимущих.
Двадцать четыре часа в сутки встречаются люди друг с другом. Разные люди. Нервная система разная у всех, и староста должен уметь предупредить конфликты – это штука болезненная, заразная, развивается, как цепная реакция.
Но всё это не главное в работе тюремного старосты. Главное то, что он должен поддержать растерявшихся невинных людей, оглушенных предательскими ударами сзади, должен дать совет, дать пример достойного поведения, уметь утешить или укрепить дух или разрушить иллюзии. Открыть правду и укрепить дух слабых. В примерах, в историях, в собственном поведении староста должен укрепить душевные силы арестованных, следственных, дать совет, как держаться на допросах, внушить новичку, что тюрьма – не страх, не ужас, что в ней сидят достойные люди, может быть, лучшие люди времени. Он должен понять время и уметь его объяснить.
Сережа Друян через две недели получил приговор – пять лет КРТД! – и ушел навсегда из моей жизни.
Еще Юсупов, тюремный староста юности – двадцать девятого года, – бывший придворный офицер, бывший басмач, энергично заставлял всех учить иностранные языки в тюрьме. «Тюрьма создана для изучения иностранных языков, – твердил Юсупов, – отвлекает, дисциплинирует время, дает живую практику – ведь в камере наверняка кто-нибудь знает чужой язык». Иностранные языки были страстью Юсупова. Второй его страстью было ежедневное бритье. Разломанным пополам лезвием безопасной бритвы, скрытой в спичечном коробке, он брился сам и брил всех желающих, вызывая проклятья комендантов, обыски. Таинственные бритвы вносили много оживления в камерную жизнь. Ведь следственных арестантов не бреют, бороды им стригут в банные дни под машинку, под «нуль»…
Тюремный быт не изменился с двадцать девятого года. По-прежнему к услугам арестантов была удивительная бутырская библиотека, единственная библиотека Москвы, а может быть, и страны, не испытавшая всевозможных изъятий, уничтожений и конфискаций, которые в сталинское время навеки разрушили книжные фонды сотен тысяч библиотек; от этих изъятий и уничтожения, производившихся посмертно, пахло дымом фашистских костров. Но бутырской тюремной библиотеки это не касалось. Там можно было достать и «Интернационал» Илеса, и «Записки масона», и Бакунина, и «Повесть непогашенной луны» Пильняка, и «Белую гвардию» Булгакова. Логика в этом была – уж если тюрьма, то нечего бояться влияния какой-то книги, романа, стихотворения. Даже экономического исследования или философской работы. А может быть, у философов из высшей тюремной администрации были свои наблюдения, что заниматься в следственной тюрьме арестанту невозможно, что собранность, сосредоточенность – иллюзия, что все читают с большим интересом – и всё забывают, как будто в камере живут только склеротики.