Максимыч кивнул и выскользнул за дверь.
В течение получаса пили минералку. Все, кроме начальника. Он с периодичностью в пять минут заливал в организм полстакана армянского коньяка и жевал лимон, отчего присутствующие исходили слюной.
Приехал старик. Бодро прошел через кабинет и встал возле стенки, садиться не стал.
— Будешь? — кивнул на коньяк начальник команды.
— Нет, — отказался старик. — И тебе не советую. А то опять нажрешься до скотского состояния!
Начальник заскрежетал зубами, но ничего не ответил.
Опять замолчали на полчаса. Иногда старик отодвигал оконную портьеру и глядел на окрестности. А начальник после каждой коньячной дозы все более багровел, набрякая тухлым помидором, так что казалось — сейчас его инсульт и шарахнет.
— Приехал твой Максимыч! — сообщил старик.
— С сейфом? — вскинулся начальник и опрокинул стакан на стол. Коньяк потек по полировке, с нее на кроссовки начальника, а там добрался до отечной ступни и язвочки возле большого пальца. Защипало…
— С сейфом, сейфом! — подбодрил с ехидной улыбочкой старик. — Сержантики услужливо тащат!
— Давайте вниз! — распорядился начальник команды, указав на массажиста и тренера по общефизической подготовке. — Не фиг ментам здесь делать! У нас сборы, ответственный момент перед игрой с югославами!..
Через три минуты сейф втащили и бухнули прямо на стол, губя полировку непоправимо. Начальнику было наплевать. Он всех отправил вон, оставив только Максимыча и старика. Некоторое время глядели на искореженную дверь.
Наконец начальник решился и потянул за ручку. Металл заскрипел и поддался. Он сунул внутрь обе руки, щелкнул каким-то рычажком и открыл потайное отделение…
Через минуту на столе лежало десять пачек облигаций трехпроцентного займа достоинством по сто рублей каждая.
— Фу, е-е-е!!! — выдохнул начальник и запил облегчение стаканом армянского.
— Сколько денег было? — поинтересовался старик.
— Двадцатка.
— Ну и хрен бы с ней! — ободрил старик. — Скажешь, на проживание в Югославии… На гостиницу и прочее…
Начальник кивнул, и тут стало видно, что он поплыл.
— Все ты виноват! — глядел он исподлобья на старика. — Ты талант разыскал! — и совсем уже пьяно: — Ты у нас любишь таланты разыскивать! А он у нас бабки!!! Твой талант — наши бабки! Ха-ха!..
Начальник икнул, пошатнулся и с трудом усидел в кресле.
— Тебя, между прочим, — парировал старик, — тебя откопал тоже я! Или забыл?
— Помню, помню…
— Что с пацаном делать будем? — поинтересовался старик.
— А я уже сказал — показательный процесс!
— Погибнет, — пожалел Максимыч.
— А мне на… — начальник команды не договорил, блеснул пьяными глазами и взялся за телефонную трубку.
Через несколько минут его соединили с заместителем Генерального прокурора.
— Александр Вениаминович!.. Да-да… Знаете уже… Что мы думаем?.. А вся команда дружно настаивает на показательном выездном суде!
Старик схватился за голову.
— Бумага от команды будет! — подтвердил начальник. — Все подпишут!.. Когда, вы говорите? Послезавтра в двенадцать?.. Буду!..
Не успел он положить трубку, как его вырвало прямо в сейф. Тело не удержало равновесия, и начальник команды рухнул с кресла под стол.
— Приберись здесь, — попросил старик Максимыча, поморщившись.
Тот кивнул.
— Есть портфель какой?
— Найдем.
Максимыч достал из шкафа старенький дипломат, вывалил из него на ковер стопку вымпелов и поставил перед стариком на стол.
— Облигации я с собой пока возьму. Так надежнее будет.
Старик сложил тяжелые пачки в дипломат, щелкнул замками и, не попрощавшись, вышел прочь.
Через несколько мгновений Максимыч услышал звуки отъезжающей «Волги»…
Через три месяца состоялся суд — выездной показательный процесс над игроком Высшей футбольной лиги Советского Союза Николаем Писаревым.
В обвинительной речи заместитель Генерального прокурора, тот самый Александр Вениаминович, произнес гневную речь. Весь пафос ее состоял в том, что страна растила из обыкновенного дворового мальчишки звезду почти международного масштаба, а он, Николай Писарев, вместо того чтобы отрабатывать доверие Родины, пресытился успехами, встал на преступный путь и совершил циничное по своей сути ограбление собственных же товарищей!
— И вот, товарищи, — Александр Вениаминович достал из кармана сложенный вчетверо лист и, развернув его, прочитал голосом народного артиста Левитана: — Мы, нижеподписавшиеся, команда, в которой играл наш бывший товарищ Николай Писарев, глубоко возмущены поступком нападающего и просим суд отнестись к нему со всей строгостью закона! И даже еще строже!
Далее зам. Ген. прокурора поведал, что обращение подписало двадцать девять человек, и даже повариха тетя Клава поставила свой автограф…
Здесь оратор передавил, и в зале засмеялись.
Александр Вениаминович, великий мастер своего дела, сразу же сообщил, что тетя Клава награждена медалью «За доблестный труд», а когда труд такого человека оказывается перечеркнутым, «совсем невмоготу становится, товарищи!..»
Колька сидел за решеткой и закрывал ладонями лицо, слушая слова прокурора. «Все правильно, все правильно!» — носилась в мозгу одна фраза…
Защита была вялой, словно было уже заранее известно, что защищать обвиняемого бессмысленно — это то же самое, что перед пулей становиться.
Женщина-адвокат зачитала присутствующим положительную характеристику из Колькиной школы, рассказала суду, что рос он без родителей, с бабушкой и дедом, который тоже был не в ладах с законом, за что поплатился жизнью…
На этих словах Колька отнял ладони от лица и с удивлением поглядел на адвокатессу. Здесь он коротко встретился с глазами бабки, и столько в них горя было налито, что у самого защипало в носу. Еще он увидел на ее коленях узелок и подумал — наверняка в нем жареная картошка. И ему вдруг так захотелось ее поесть с лучком, что в кишках перевернулось…
Прокурор, в связи с тем что дело получило огромный общественный резонанс, запросил пятнадцать лет лишения свободы!
В зале охнули.
Повалилась боком на соседей пожилая женщина. Из рук ее выпал узелок и, развязавшись, вывалил на пол шерстяные носки, нижнее белье и крошечный образок Колькиного ангела-хранителя…
Зал гудел, обсуждая крайнюю цифру.
Но тут на свидетельскую трибуну выскочил молоденький сержант Сперанский-Протопопов и с раскрасневшимся лицом стал сообщать, что именно он задерживал подсудимого, что Писарев практически сам признался в содеянном!
— Это явка с повинной! Пятнадцать лет — произвол судейский!!!
Охрана стащила Сережу со свидетельской трибуны, и суд дал возможность Кольке произнести последнее слово.
Он встал, а горло словно свинцом залили. Стоял немой как рыба, и только головой качал, будто кланялся. А потом сел… Суд удалился на совещание для вынесения приговора.
«Именем Российской Федерации!..» — возгласила судья.
Она еще долго читала. Были красивые слова про партию, ее вождей, про воспитание молодого поколения и так далее. Но все это свелось к последней, одной из самых главных фраз в жизни Николая Писарева: «…приговорить Николая Писарева к девяти годам лишения свободы с отбыванием в колонии строгого режима».
Против пятнадцати это было совсем ничего, на целых шесть лет меньше. Колька даже улыбнулся…
Ему разрешили проститься в зале суда с родственниками, и он впервые за жизнь произнес слово «бабушка», а не бабка. А она протянула ему узелок и потом гладила прохладной ладошкой щеку.
А потом внезапно перед клеткой появился старик, словно из пола вырос, и сказал:
— Не дождусь!
— Дождетесь, — подбодрил Колька.
— Выйдешь, заходи. Тебе сколько будет?
— За тридцать.
— Во второй лиге побегаешь еще!
Кольке показалось, что старик напоследок хмыкнул. Совсем еще крепкий, он дошел до дверей, не оглядываясь, а Писарева, заковав в наручники, сквозь судебный коридор провели к автозаку, и повез он его к началу долгого путешествия, в котором есть только неизвестность одна…
Вечером этого дня профессор Московского автодорожного института Сперанский, посетивший с утра громкое судебное разбирательство, впервые за совместную жизнь пожал руку своему приемному сыну Сереже Сперанскому-Протопопову…
* * *
Уже на этапе Колька узнал, что его статья ни пересмотра, ни досрочного освобождения, ни амнистии не предполагает. Но что самое страшное было для его судьбы — зеки его невзлюбили отчаянно. В поездах, двигающихся по этапам, бывшего футболиста били смертным боем, причем все скопом, даже самые слабые пристраивались к избиению, так как для них это было утешением в собственных страданиях.