Это была непростая работа, но все же легче, чем в Маниле. После Манилы никакая работа не покажется трудной. Было даже любопытно, каким образом эти двое меня остановят, и вскоре ответ был получен — в виде разодранной на мне рубашки. Одному я сломал руку, второй поймал зубами собственный разрядник, а слева набегал еще кто-то, и справа — еще кто-то, и оба неудачно упали, и потом, уже за моей спиной, долго пытались подняться. Меня трудно остановить, если я куда-то иду. Сандалии мешали: их я сбросил; лохмотья, оставшиеся от рубашки, осыпались сами. Сказать, что план действий был прост, значит ничего не сказать, — он был единственно возможен. Знал я их методы, сам не раз брал таких мерзавцев, какого сделали нынче из меня. Бежать куда-либо в сторону, прорываться, прятаться было глупо, кольцо вокруг наверняка уже замкнулось. Интересно, думал я, нашли они что-нибудь в вокзальных камерах хранения? Или это вовсе не ОНИ вздумали сейчас меня похитить? Тогда кто?
Сзади и сбоку мчалось подкрепление, которое явно запаздывало. Я двигался прямо на «кузнечик», одолевая плотный, как стена, воздух. Вертолет крутил лопастями с видимой неохотой, однако эта вялость была обманчива: аппарат с импульсным взлетом исчезает с места практически мгновенно. Лишь бы пилот не ударился в панику, молил я, лишь бы не нажал на кнопочку. Навстречу мне вылезал старший, надсаживая голосовые связки:
«Стой, дурак, полиция!» Он был такая же полиция, как я — культовый писатель, поэтому я не стал вступать с ним в прения, я дернул его за галстук вниз, себе под ноги, и, удобно оттолкнувшись от его спины, как от трамплина, запрыгнул в салон вертолета. «Ты сам или помочь?» — поинтересовался я у пилота. Тот оказался сообразительным малым, а может, человека просто напугали мои шрамы вкупе с босыми ногами, — он канул из кабины прочь, и больше мне никто не мешал.
Управляться с разными типами летательных аппаратов нас учили еще на первом курсе разведшколы. Мне, бывшему космопроходцу, было это не сложнее, чем отфокусировать фотонный реактор. Я включил пневмоускоритель и взял рычаг на себя. Небо резко придвинулось, уши заложило, город остался глубоко внизу. Мгновенно сориентировавшись, я пошел обратно к земле, превращая параболу в спираль. Вряд ли кто-то успел полюбоваться моим полетом и, тем более, «схватить за хвост» траекторию посадки. К Университету, безмятежно мыслилось мне, куда же еще. Что за холм образовался на ровном месте, что за кочка такая?..
Я сел на набережной, возле конечной станции фуникулера. Дом Строгова прятался метрах в тридцати — среди шелковицы и диких абрикосов. Виден был только стеклянный теремок, откуда старик любил смотреть на звезды, и был виден фрагмент высокого крыльца, ступеньки которого спускались прямо к мозаичной мостовой. Смелее, это же Учитель, подбадривал я сам себя. Если не сейчас, то когда? Дадут ли мне такую возможность позже?
Я спрыгнул на мостовую и сразу увидел Славина с Баневым. Братья-писатели стояли у парапета, опираясь локтями о гранит, и смотрели вниз, на купающихся. Меня они не замечали. Я подошел, промокая носовым платком ссадину на плече (один из падающих бойцов проехался по мне своей кобурой). Ссадина кровоточила.
— А я просто хотел его навестить, — цедил сквозь зубы трезвый Славин. — И все, понимаешь? Все! Не прощаться, не салютовать у гроба! Или ты тоже думаешь, как и эти ваши классики с современниками, что русский медведь уполз в берлогу умирать?
— Ты прекрасно знаешь, во что я ставлю мнение генералов от литературы, — отвечал Банев напряженным голосом. — Но ты никогда не задавал себе вопрос, зачем он здесь?
Судя по всему, сложный был у них разговор.
— Избушка, избушка, — позвал я, — повернись к морю задом, ко мне передом.
Они мельком глянули на меня.
— Откуда ты такой? — равнодушно спросил Славин.
— Из морской пены.
— Я же тебя просил, не надо к нему сегодня.
— Не было такого, — возразил я. — Открою страшную тайну. В этом мире вообще ничего не было и нет, кроме моих больных фантазий.
Виктор Банев молчал. Теперь он смотрел не на море, а на крыльцо, ведущее в дом Строгова.
— Ты от местного психиатра, что ли? — посочувствовал Евгений.
— Нет, одна знакомая богиня рассказала.
— Все мираж, в том числе одежда, — задумчиво произнес Банев. Очевидно, он имел в виду мой внешний вид. — Послушай, Славин, мы не договорили. Так почему, по-твоему, Дим-Дим здесь поселился?
— Дим-Дим — в Дим-Доме… — усмехнулся Славин. — Не надо усложнять, Виктуар. Во-первых, Строгов привык жить вне России, вернее, успел за долгие годы отвыкнуть от России; во вторых, ответ ясен. Он спрятался от мира. В том числе от нас, между прочим. Написал все, что мог и что хотел, и теперь думает, что сказать людям ему больше нечего. Разве не для того мы здесь, чтобы переубедить его?
— Только кретин может стараться переубедить писателя, который все написал, — с неожиданной резкостью отозвался Банев. — Писательская жизнь, как известно, редко совпадает с человеческой, потому что гораздо короче. Лет десять, пятнадцать, от силы двадцать, в течение которых пишутся основные книги. Ты что, не понял вопрос?
— Не глупее некоторых, — обиделся Славин. — Я тебе, Банев, вот что скажу. Строгов полсотни лет выстраивал нового человека, Хомо Футуруса своего, представлял, каким человек будет и каким должен быть. И разочаровался. Посчитал, что все зря, что человек будущего — это фантастика. Он ведь не фантаст, наш Димыч…
Друзья сцепились крепко, забыв о моем существовании. Хорошие они были ребята, я любил их обоих. И дружили они хорошо, на зависть. Литераторы по призванию, а не по обстоятельствам, в отличие от меня. Как и все остальные птенцы литературного Питомника, организованного и брошенного Строговым, они были всерьез озабочены проблемой Будущего. Я вошел в их круг позже всех, когда Питомника, собственно, уже не стало, но я был озабочен тем же.
— Ошибаешься, — сказал Банев. — Именно как фантаст он и почувствовал, что отсюда, из этой маленькой страны все начнется. Он должен был увидеть это собственными глазами, потому и приехал. Вот что я пытаюсь вам втолковать. Неужели ты сам не чувствуешь того же?
— «Чуйствуешь», — передразнил Славин. — А может, как раз отсюда все кончится? Почему наш затворник никогда не покидает свой дом, если нашел в этой стране смысл жизни? Чувства часто выдают желаемое за действительное, превращают минус в плюс, о чем, по-моему, писатель Строгов знает куда лучше бывшего врача Банева…
И мучились они, как видно, тем же, чем я, — оттого и спорили, пытаясь убедить не друг друга, а самих себя. Ведь что, собственно, происходило? Благодарные ученики, сговорившись, осадили крепость, в которой их Учитель спрятался от мира. Птенцы по очереди залетали в священное гнездо с единственной целью — поспорить с хозяином, наговорить заведомых гадостей, и все это специально, холодно, просчитанно. Зачем? А вот зачем: чтобы зацепить уставшего от жизни старца, чтобы тому захотелось хоть что-то опровергнуть, чтобы дать погибающему заряд злости. Спасительной злости. И тем самым ученики опровергали Учителя по-настоящему, уже не словами, а своим поведением. Ибо его мечты о преобразовании движущих сил общества, его психологические модели нового человека разбивались в щепки об этот простенький рецепт, имя которому «спасительная злость»… Кто-то убеждал Строгова, что воспитать Хомо Футурус можно только с помощью гипнотронного излучения, кто-то доказывал как дважды два, что его знаменитая формула радости: «Друг-Любовь-Работа» является на деле формулой горя и подлости… Был ли в этом хоть какой-то смысл?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});