Я не видел его на улице Горького в чем-то сверхмодно иностранном, с несоветской стрижкой, что поразило Юрия Нагибина; я не видел его в редакции “Нового мира”, когда вышел он из кабинета без пиджака — брюки держатся на подтяжках, сидевших на главном редакторе так же ловко, как вчера еще — портупея, что молодому тезке Симонова Ваншенкину казалось американским стилем (возможно, фильм по симоновской пьесе “Русский вопрос”, поставленной сразу пятью московскими театрами, уже вышел на экраны и у Ваншенкина сложилось именно такое представление о внешнем виде американских журналистов).
Было еще, наверное, что-то иностранное в деталях одежды, когда приходил он в “Коктейль-холл”, но я не ходил тогда в “Коктейль-холл”. Я располагал лишь наблюдениями дачного соседа — и помню волнение соседей постарше, когда к Симонову приехал английский драматург Джон Пристли.
Дача Петровых — Симонова к нам выходила тылом, а фасад с верандой, как и у нас, впрочем, повернут был к лесу на участке. И потом на фотографии в какой-то книжке я видел Пристли у Симонова возле террасы.
У нас шла пьеса Пристли “Опасный поворот” — и воспринимали его коллеги-дачники как писателя с мировым именем.
Прекрасно помню разговоры, что у Симонова есть винный погреб — и я представлял себе, где он располагается.
Наши гаражи-сторожки стояли возле заборов — и забора от улицы, и забора, разделявшего участки, — спиной к стене. И у сторожек были тамбуры. Вот под тамбуром с той стороны и располагался винный погреб Симонова.
Когда Симонов съехал с дачи, я сейчас же пошел смотреть, что осталось от погреба, — и ничего, кроме битой пустой посуды, не увидел.
Ребенком я мало о чем в подробностях был информирован. Не то было время, чтобы лишним забивать детям голову, — и брякнуть могут, и на ненужные рассуждения раннее знание может навести.
Я не знал до девяностых годов, например, что дачу, куда во время войны вселили Константина Михайловича, занимал — еще до Евгения Петрова — Пастернак.
И поменял место дачного пребывания — переехал ближе к речке Сетунь — Борис Леонидович не случайно: не хотел жить рядом с домом репрессированного приятеля Бориса Пильняка, в чьем коттедже на первом этаже долгие годы жила наша семья.
Когда я узнал, что Симонов стал жить в том же доме, где жил Пастернак, я сначала пытался вообразить, что думал поэт Симонов, очутившись некоторым образом на месте Бориса Леонидовича (легко было догадаться, что возвышение Симонова пришлось на постепенную опалу Пастернака).
Теперь же мне кажется, что ни о каком Пастернаке он тогда вообще не думал — не занимал его вовсе Пастернак. Он думал о правоте дела, которым был занят, — и не отвлекался на мысли ни о чем довоенном (кроме, может быть, мыслей о Валентине Васильевне).
Заместитель Симонова по “Новому миру” Александр Кривицкий говорил про Пастернака: “Ну как же крупный поэт может, чтобы в стихах не было ничего о войне, о народе?”
Значит, не в стихах дело (хотя и в стихах: почти наизусть помню, как герой стихотворения Пастернака, увидев из машины зарево салюта, “шествует” потом “на пункт проверочно-контрольный узнать, какую новость чествуют зарницами первопрестольной”) — не в стихах, так в прозе: не станет же Кривицкий спорить с тем, что “Доктор Живаго” не о народе.
“Доктор Живаго”, между прочим, сочиняемый одновременно с политическим циклом стихов Симонова и началами его прозы, и столкнет Бориса Леонидовича с Константином Михайловичем в “Новом мире”, когда главный редактор исторически отклонит публикацию романа — и никогда от сознания правильности своего решения не откажется.
И в неприятии “Доктора Живаго” Симонов искренен — они с Пастернаком вроде бы в одной стране жили, но ощущали ее совершенно по-разному.
Я не раз по ходу рассказа о Симонове повторял — и повторю еще, возможно, как много он работал (и это, кстати, тоже стало общим местом мнения о нем).
Но разве мало работал Пастернак?
Только вот замечаю, что, вспоминая Пастернака, мы говорим о стихах (и прозе, кто читал), а не об исключительном его трудолюбии.
3
Я думаю, и эстетически Пастернак Симонову интересен не был. Скорее уж, Владимир Луговской (потом описанный в “Двадцати днях без войны” с превосходством человека, храбро воевавшего, перед тем, кто не смог преодолеть животного страха, но все равно сочувственно, с любовью за прошлое, может быть). А из мировых знаменитостей — Киплинг, конечно.
В довоенном симоновском “Генерале” у венгра-генерала “в кофейнике кофе клокочет” — и это не отзвук ли киплинговского “солдат, учись свой труп носить, учись…” чему-то там еще. “Учись [вот к чему я] свой кофе кипятить…” забыл на чем (про генерала у Симонова помню лучше).
Конечно, ни в стихах, ни в прозе военного времени — никакого кофе от Киплинга. В русской армии кофе не пьют — представьте себе, что Василий Теркин после переправы станет пить кофе, а не попросит у начальника второй рюмки, раз переправлялся “в два конца”.
Симонов съехал с арендованной дачи в свою, купленную у Федора Гладкова на другом конце Переделкина — уже не в городке писателей, а ближе к резиденции патриарха и железной дороге; и расчет произошел (помню разговоры об этом в поселке) прямо перед денежной реформой — и Гладков, не успевавший распорядиться вырученной от продажи суммой, злился на Симонова.
Корней Чуковский огорчался, что писатели в Переделкине мало говорят на серьезные литературные темы, редко читают друг другу свои рукописи — у них в дореволюционной Коуоккале все было по-другому.
А Симонову такого рода общения не требовалось, он хотел обособиться — и не нравилось ему, наверное, жить на арендованной даче.
Вместо Симонова на второй этаж дачи въехал его друг Борис Горбатов — и жизнь этой семьи тоже проходила у меня на глазах. Но, кроме красавицы падчерицы Инги Окуневской (никогда ее потом не видел), ничего про Горбатова обычно не вспоминаю.
Прозы Горбатова я не читал — только стихи Симонова, ему посвященные, и воспоминания сына Симонова Алексея Кирилловича, очень комплиментарно оценившего нашего соседа, совсем недолго прожившего напротив, — тот, наоборот, переехал ближе к Пастернаку, чуть ли не в дачу Афиногенова. Дома у нас Горбатов не бывал, хотя до войны они с отцом знакомство водили и Горбатов отцу написал вроде стихотворения: “Скажу тебе я наудачу, тебя погубит дача”. Моя матушка считала, что в сказанном довоенным Горбатовым свой резон имелся.
Я не связал с Горбатовыми свое сильнейшее впечатление от равноценной, в общем, Серовой кинозвезды Татьяны Окуневской.