и по сложенным назад рукам с тоненькой тросточкой. Легкий ветерок раздувал его огромные светлые усы. Взглянув на них, я сразу узнал его:
— Иван Иваныч!
Это был редкостный тип, который мог создаться только в купеческой Москве, только в ее веселящемся кругу мог жить, наслаждаться, кушать самые изысканные блюда, посещать театры, ежедневно слушать хоры в лучших загородных ресторанах и присутствовать на ипподромах, не пропуская ни одного скакового или бегового дня, и при этом никогда он, единственный, не поставил ни одного рубля в тотализатор, потому что никакой игры не любил, — это во-первых, а во-вторых, никогда почти у него этого рубля и в кармане не было.
А между тем он всегда одевался у лучших столичных портных Сиже и Жоржа, цилиндр носил только от Вандрага и всегда самого последнего фасона. Не признавал он пиджаков и визиток, а неизменно, зимой и летом, был в модном сюртуке, прекрасно сидевшем на его плотной фигуре с округлым брюшком и являвшемся лучшей рекламой для портного. Поверх этого сюртука — тоже всегда, зимой и летом, — пальто из легкой материи и затем желтые лайковые перчатки. Ни в какой мороз он не застегивался, уши и лицо его, всегда румяные, не признавали мороза — и так он ходил, бывало, в открытом партере зимних бегов, и к нему в антрактах то и дело подходят люди в лисьих шубах, бобровых воротниках и собольих шапках, что-то шепчут, исчезают и вместе возвращаются на свои места, прожевывая закуску, и еще более разрумянившиеся. В свою объемистую утробу Иван Иваныч мог поместить невероятное количество всяких вин, в состоянии был пить иногда круглые сутки, перепить и уложить в лоск несколько кутящих компаний, а сам, что называется, ни в одном глазу — только лицо становится еще краснее. И таким я видел его десятки лет в Москве, неизменно здоровым и жизнерадостным. Годы от него как-то отскакивали, не оставляя никаких следов, светло-русая голова его по-прежнему была без одного седого волоса, как и огромные выхоленные усы, за которые, да и за всю фигуру вместе, звали его Фарлафом.
— Ты совсем Фарлаф, Иван Иваныч.
— А что такое Фарлаф? Что это, едят? — спросил на бегах за завтраком купчик из Таганки, единственный наследник умершего миллионера, одетый в лисью шубу.
— Вот и я такой же дурак был, как ты, пока уму-разуму люди не выучили, — строго сказал ему Иван Иваныч и сразу смягчил: — Это из оперы.
— Я в театре еще отродясь не бывал, тятенька был строгий, меня никуда не пущал из дома…
— Ну, ладно, пойдем сегодня в театр. Отсюда поедем к Тестову, а оттуда в театр, как раз Фарлафа увидим.
— Что же? Покорнейше благодарим, я с нашим удовольствием… Надо мною старших теперича нет…
И у Ивана Иваныча явился новый воспитанник, за образование которого он с этого дня, к великой радости молодого купчика, и принялся.
— Облома обламываю, — рекомендовал он своего воспитанника близким друзьям.
На другой день он повел купчика к Сиже, где заказал модное платье, и к Михайлову на Кузнецкий Мост, где купил пальто на хорьковом меху с бобровым воротником, потом — обедать в Эрмитаж, а вечером слушать цыган у «Яра». Воспитание началось. Купчик в восторге тратил деньги на кутежи, но Иван Иваныч ни разу не попросил взаймы — он знал, что этого купец боится: пей, ешь что хошь, а денег попросить нельзя, скажет — объегорить хочешь. И никогда Иван Иваныч не занимал денег у своих клиентов, он получал проценты с Сиже, с Михайлова, с Хлебникова, с ресторанных счетов. На это он одевался и платил за квартиру, катался как сыр в масле, а денег карманных больше красненькой или четвертной на извозчика и на чай у него никогда не водилось. Бывали случаи в начале этой его профессии, после кутежа, когда какой-нибудь таганский оболтус, заплатив огромный счет у «Яра», бросал сотни три хорам, он пробовал просить:
— Сидор Мартынович, дай мне сотенку, надо за квартиру платить.
— Че-го? Ну, брат, на эту удочку меня не пымаешь. Пей, ешь сколько влезет, а сухими ни-ни. Лучше и не заикайся, если хошь компанию со мной водить.
А все-таки купцы лезли к нему, и пообедать и поужинать с Иваном Иванычем считалось чуть ли не за честь. А главное — он умел заказать, и важные метрдотели у «Яра» или в «Стрельне» подобострастно выслушивали его заказы — уж очень хорошо он гастрономию знал.
Иногда, когда кутила компания купцов, понимающая толк, то в отдельный кабинет, где сервировался обед или ужин, являлись: в «Стрельне» сам Натрускин, а у «Яра» сам Апельсин — так все звали хозяина этого ресторана за его круглое, чисто выбритое лицо, действительно цвета почти что апельсина-королька.
И оба эти владельца ресторанов дивились его уменью заказать самые дорогие кушанья и назвать номера вин всех фирм без ошибки, не глядя в прейскурант, а также и особо дорогие вина из погреба этих ресторанов.
— А вот у вас, Иван Федорович, не осталось ли бутылочки сухой мадеры Серцеаль, которую вы купили после Кузнецова Александра Григорьевича из его собственных садов на Мадере?.. Я помню, в прошлом году вы удивили нас с Голицыным.
— Как же-с, Лев Сергеевич заплатил мне за три бутылки и велел оставить их на текущем счету.
— Да… да… триста рублей, кажется, вы с него взяли.
— Помилуйте, Иван Иваныч, разве это много? Ведь я сам купил из погреба наследников дюжину за восемьсот рублей, насилу выпросил. Две бутылки остались только. Берегу как зеницу ока.
— Тащи их сюда. Чего там говорить!
— Одну-с, Иван Иваныч, дам, одну уж позвольте оставить.
— Тащи обе… Одну с собой возьму — мне можно только сухое вино.
— Слушаю-с… А свой салат к индейке вы сами, конечно, приготовите, Иван Иваныч?
— Просим, просим! — в один голос зашумела вся компания богача Сумского, сахарозаводчика, большого гурмана и гурмана-мученика вместе с тем: он страдал сахарной болезнью, но иногда рисковал кутнуть и всегда уже в таких случаях приглашал Ивана Иваныча — тот знал, что ему можно и чего нельзя.
Так жил и блаженствовал десятки лет этот купеческий арбитер элегантиарум [67] купеческих кутил.
Я помню его с 1876 года. Он бывал в Артистическом кружке с Сережей Губониным и тогда еще имел торговлю в городских рядах, где над магазином шелковых изделий красовалась вывеска: «Рошфор и Емельянов». Рошфор был француз, Емельянов — коренной москвич, отец Ивана Иваныча. Последний, еще двадцатилетним малым, сперва ходил в картузе и поддевке, по-купечески, раза три со стариком