Это страстное учение, конечно, не только не могло оскорблять глубоко национальное, патриархально-национальное чувство Достоевского, заложенное в нем с детства, но, напротив, должно было рыхлить почву в его душе для вполне осознанного революционного патриотизма. Идея высокого предназначения России, ее призвания сказать миру свое, новое слово глубоко заляжет в сознании писателя-мыслителя. Не могла отпугнуть мечтателя Достоевского и особая, «странная» любовь Белинского к России, любовь, сочетающаяся с ненавистью к определенным сторонам ее действительности. Глубоко в сознание молодого писателя проникла мысль критика о том, что «ненависть иногда бывает только особенною формою любви» (как скажет потом Некрасов: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть»), ибо и эта ненависть была лишь формой патриотизма, верой в возможность лучшего, а не скептицизмом по отношению к великому предназначению России. Такой скептицизм был ненавистен Белинскому: «...признаюсь, жалки и неприятны мне спокойные скептики, абстрактные человеки, беспачпортные бродяги в человечестве. Как бы ни уверяли они себя, что живут интересами той или другой, по их мнению, представляющей человечество страны, не верю я их интересам». Жадно впитывал в себя Достоевский и эту страстную ненависть критика, и его убежденность в великой социальной значимости художественного слова. «У нас общественная жизнь преимущественно выражается через литературу, — справедливо утверждал Белинский. — Свобода творчества легко согласуется с служением современности: для этого нужно только быть гражданином, сыном своего отечества, своей эпохи, усвоить себе его интересы, слить свои стремления с его стремлением...»
Чахотка его все более давала о себе знать, все чаще Белинский кашлял кровью, все более бледным становилось его лицо, все острее делался взгляд его голубых пронзительных глаз.
Друзья настоятельно советовали ехать за границу, в Германию, на воды, к профессорам-специалистам. Но денег на поездку не хватало, да и друзья поговаривали — вряд ли, мол, позволят ему выехать: глядишь-де, еще застрянет где-нибудь... Он-то, Белинский? Да ему легче тотчас помереть на родине, чем еще сто лет прожить где угодно, кроме России.
Белинский не верил ни в саму поездку, ни в то, что она излечит его, но в глубине души таил надежду: а вдруг эти чертовы профессора избавят его от удушья, кровохарканья — сколько бы можно еще сделать...
Мечтал съездить в Австрию и особенно в Италию — «страну Гоголя» — и Достоевский, подлечить нервишки, да и поработать на досуге, чем же еще заниматься в Италии?
Уехали уже в Европу Огарев и Боткин. Целый сонм либеральных, состоятельных помещиков вообще осел там. Иногда только наведывались ненадолго в Россию, чтобы ускорить присылку денег нерадивым старостой, очевидно решившим, что хватит мужикам все на бар да на бар крепостничить, пусть и на него поработают.
— А нашему брату батраку, — слышал Достоевский не раз от Виссариона Григорьевича, — разве что во сне придется видеть Европу! А что, господа, если бы какого-нибудь иностранного литератора переселить в мою шкуру хотя бы на месяц — интересно было бы посмотреть, что бы он написал? Уж на что я привык под обухом писать, а и то иногда перо выпадает из рук от мучительного недоумения: как затемнить свою мысль, чтобы она избегла инквизиционной пытки цензора? Чуть увлечешься, распишешься, как вдруг известная тебе физиономия злорадно шепчет на ухо: «Строчи, голубчик, строчи, как попадется мне корректура твоей статьи, я вот тут поставлю красный крест и обезображу до неузнаваемости твою мысль». Злость берет, делаешь вопрос самому себе: и какой же ты писатель, что не смеешь ясно излагать свою мысль на бумаге? Лучше иди рубить дрова, таскай кули на пристани. После такого физического труда хоть спал бы мертвым сном, а после своей работы до изнеможения сил ляжешь и целую ночь глаз сомкнуть не можешь от разных скверных мыслей. Ведь в самом деле, какую пользу можешь принести своим писаньем, если уподобляешься белке в клетке, скачущей на колесе?..
Панаев с Некрасовым утешали — ничего, мол, цензоры тоже люди и тоже жить хотят, нужно с ними дружить, понимать друг друга: ты его поймешь, он тебя поймет, а выгода кому? Ли-те-ра-ту-ре!
Сначала журнал опекал профессор Петербургского университета Александр Лукич Крылов. Когда Некрасов уговаривал его оставить вычеркнутые им места, потому как в результате получалась бессмыслица, Крылов затыкал уши и отчаянно кричал: «Господи! Подвести меня хотят — два года до пенсии осталось, а они хотят лишить меня ее... А у меня жена, дети!» Позже его сменил Бекетов, который сразу же заявил Некрасову и Панаеву, что им лучше жить в ладу, а после каждого выхода книжки «Современника» не забывал намекнуть, впрочем, совершенно шутя: «После трудов, господа, и отдохнуть не грех, так я завтра приеду к вам пообедать, но только по-семейному, поговорить, чтоб душа нараспашку!»
— Эх, господа писатели, — говорил он, отобедав, — несправедливо вы относитесь к нам, побыли бы на нашем месте, так не так бы еще кресты ставили. Уж на что я дока, сами убедились, а вот тоже, бывает, и проглядишь. Подписал недавно книжонку — ну совершенно безвинную, вдруг на меня бумага из одного серьезного ведомства: сделать цензору выговор за то, что пропустил брошюру, в которой порочится наше ведомство... Господи, да я же знаю — там и намека на это нет, а вот поди жь ты — выискали. Только опомнился — бац! — из другого, еще более серьезного ведомства — сделать строжайший выговор за эту же брошюру, и тут же совершенно обратное первому ведомству ее толкование. Вот такое наше положение: да будь ты хоть семи пядей во лбу, а никогда не догадаешься, как захочется истолковать смысл одной и той же книжки разным серьезным ведомствам, а потому и от шишек никогда не бываешь избавлен. Я ведь недолго собираюсь здесь сидеть — вот подыщу другое местечко — и прощайте, господа писатели. И ведь не раз еще пожалеете обо мне! Попомните мое слово...
Белинский наконец уехал за границу: денег собрали друзья, основную сумму дал Герцен; с разрешением на выезд также утрясли. Достоевскому выбраться не удалось: не хватало средств. Но особо не огорчился: в голове полно идей, планов, надежд, пальцы в три перста складываются, держат перо — работается! Чего еще нужно? Не первая зима на волка... Пишет сразу две повести — «Сбритые бакенбарды» и «Повесть об уничтоженных канцеляриях», но... молодой организм тоже не у всех из железа сделан. «...был болен, при смерти в полном смысле этого слова. Болен я был в сильнейшей степени раздражением всей нервной системы, а болезнь устремилась на сердце...» — жалуется он брату и тут же просит его устроить в Ревеле жену Белинского с сестрой и ребенком на отдых. С Марией Васильевной и маленькой Оленькой у него самые приятельские отношения, да и Мария Васильевна к нему, будто к сыну, снисходительна — ни укоров, ни смешливых подергиваний плечиками, когда он бывает неловок, а неловок он бывает нередко.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});