– Они что же, шиши твои, без оружия были? – осторожно спросил Андрей.
– Почему? Палили как оглашенные.
– И не отбились?
– Свинцовыми-то пульками?!
Фома гулко и совсем некстати расхохотался.
6
Сопровождая дядю Павла в больницу, Андрей сидел на неудобном откидном сиденье в салоне «скорой», и голова его расслабленно терпела слововерчение неотвязного, как икота, и довольно циничного в свете ситуации катрена:
Маленькая рыбка,
Жареный карась,
Где твоя улыбка,
Что была вчерась?
Сестра сделала дяде какой-то человечный укол, и сейчас он лежал, закрыв глаза, на носилках, с лицом измождённым, но бестревожным, и лишь изредка болезненно вздрагивал, когда колесо «скорой» сигало в выбоину.
– У него ни одного целого ребра нет, – обернулся к Норушкину бородатый доктор. – А что внутри – определённо только в больнице скажут. Он случаем не под каток угодил?
– Нет, – задумчиво откликнулся Андрей, – под другие молотки.
Андрей прислушивался к себе и чувствовал облегчение оттого, что Герасима больше нет, так как не был уверен, что смог бы убить его сам. Убить без раздумий и рефлексии, как это и нужно было бы сделать.
«Что произошло? – судорожно думал Норушкин. – Герасим вовсе не отморозок. Или те, кто рассказывал мне о нём, были пристрастны?» Такая чрезмерная жестокость в его среде была сейчас попросту не в ходу. Это вчерашний день, а вчерашний день не может быть в моде. Ещё куда ни шло – позавчерашний... Пацан его уровня не мог позволить себе так поступить с человеком, которого он не знает и который ему ничего не должен. Это уже клиника. Герасим не мог не знать – поступи он так, как поступил, братва будет смотреть на него как на съехавшего с петель обскуранта, как на безбашенного ревнителя старины, которому суждено сгинуть в пустыне, прежде чем остальные пацаны выйдут к новой жизни, потому что в этой новой жизни ему, такому мутному, нечего делать и нет смысла быть. Теперь иное поветрие. Теперь чиновная братва – сами насосанные хозяева. Как те барыги, которым недавно они ставили на брюхо утюги...
Машина ухнула в очередную рытвину, дядя Павел глухо крякнул и, не поднимая век, внятно произнёс:
– Кто видел смерть в лицо, тот знает – смерть слепа.
Максима не подлежала обсуждению. Это было их родовое знание.
Андрей пребывал в чувственной коме и умственной озадаченности. Он никак не мог найти объяснение изуверству, по крупному счёту лишённому даже формального мотива. Не мог же Герасим со слов Тараканова и в самом деле уверовать в то, что даже приятели Андрея расценивали как причудливые, но безвредные фантазии, во что и сам он не верил до конца, несмотря на гнёт тысячелетних, постоянно обновляющихся свидетельств, пускай и несколько легендарного свойства. Так в чём же дело?
Невзирая на склонность отдавать в быту предпочтение материалистическим версиям событий, ответ Андрею приходил только один, и сугубо метафизический: Герасим совершил свои десять чёрных грехов, и душа его с недавних пор была выбита из тела и пожрана дьявольской спорой. Он – убырка, и интерес его к Норушкиным и чёртовой башне имел совсем иную подоплёку, нежели декларированный раздор с Аттилой. До Аттилы ему уже не было дела. Он хотел развязать узды сильных. Или что-нибудь в этом роде. Исполать Карауловым с Обережными – у него ничего не вышло.
«Да, но если это правда, то правда и всё остальное, – тут же сообразил Андрей. – Маленькая рыбка, жареный карась...»
Вслед за тем Андрею пришла в голову мысль, исправляющая просчёт в его утренних умозаключениях: должно быть, в действительности существует два типа судьбы, как существует два типа фотографической техники. Дагерротипия даёт изображение на серебряной пластине только в единственном экземпляре, в то время как негативно-позитивная техника позволяет изготовить любое количество копий. При этом копии, полученные с негатива, в сравнении с дагерротипом, отличаются определённым несовершенством, которое можно компенсировать ретушью. Потом лак скрепляет дорисовки, одновременно скрывая их. Ретушью в молодости подрабатывали Репин и Крамской, и именно этот, поточный, массовый – негативно-позитивный – тип судьбы и есть театр, где человек выступает лишь ретушёром собственной доли. Иным же достаётся судьба-дагерротип – штучная работа. И если правда то, что правда всё остальное, то судьба Андрея (как и судьба каждого звонаря из Норушкиных) запечатлена на серебряной пластине и никуда ему от неё не деться и никак её не изменить. И к Крамскому не ходи...
Машину вновь тряхнуло.
«Однако кто такой Аттила?» – внезапно озадачился Андрей, резонно и за ним подозревая причастие к десяти чёрным грехам, но тут дядя Павел открыл глаза.
– Пришло время возвращаться, – ровно и без усилий, будто лыжи по лыжне, скользнули Андрею в уши дядины слова. – Мне – в залетейный край, к нашим, тебе – в Побудкино. Прислушайся – Фома говорит, пчела слышит, как матка зовёт.
Андрей склонился над носилками, и кровь в нём застыла, словно сок в зимнем клёне.
– Место на отшибе, земля не пахотная, стоит – пустяк... Купи Побудкино и живи там тихо-тихо, чтоб о тебе ни на том, ни на этом свете слышно не было.
Ты – последний. Если срок прошляпишь – по своей вине или кознями нечистого, – не будет никому спасения: царство мёртвых откроет свою пасть, и люди будут отпущены туда. Не должен я тебе говорить, но скажу. Отец твой знаешь отчего умер? От стыда. От бесчестья и неискупимого срама. Он свой срок в башню идти пропустил, оттого мы Третью мировую и продули. Мать твоя тогда после фруктовой диеты в Боткинских лежала, отравилась витаминами, вот он и дал слабину. Потом она, не угомонившись, ещё ферганскую дыню съела и водой запила, а это – край. Не свою жизнь твой отец пожалел, а мать оставить не смог. После опомнился, да уж поздно было... – Дядя Павел закрыл глаза и побелевшими губами спросил: – Понял ты меня?
– Пожалуй, – нетвёрдо сказал Андрей.
Но дядя Павел не услышал его. Андрей же не увидел, что дядя отошёл, так как в тот самый миг внутренним слухом безошибочно различил в несусветно фонящем шуме мироздания направленный к нему, и только к нему, не вполне ещё отчётливый, но требовательный и властный зов матки.
Глава 8. ЗАПОВЕДНЫЙ ТИМОФЕЙ И СВЕТЛЫЙ ОТРОК НИКАНОР
1
Повесть о том, как Тимофей Норушкин проворонил Батыево нашествие и что из этого вышло, – история внутрисемейная, потаённая, доверительная, ибо она бесславна, постыдна и поучительна одновременно. Curriculum vitae et mores Тимофея Норушкина составил впоследствии его далёкий потомок Илья Норушкин, младший брат сгинувшего в поисках сибирской башни Николая. Опираясь на изустное предание, Илья беллетризировал повествование в духе своего времени, употребив на это слог мармеладно-возвышенный, с редко где оправданной и уж точно нигде не принявшейся садовой прививкой лубочной патриархальной старины. В результате зловещая история, гибельная для земли и позорная для рода, от которого за отступничество и злодейства Тимофея ангелы отвернулись на двенадцать колен, превратилась в манерную декадентскую ландринку, сдобренную мистикой, славянской нечистью и множеством восклицательных синтагм, начинающихся с прописной «О» («О небо!»). Более того, изменив имя главного героя и взяв себе красноречивый псевдоним А. Беловодин, Илья Норушкин предложил свой труд ежеквартальному журналу гатчинских символистов «Пчела Пиндара», где осенью 1909 года он и был напечатан. (Журнал выходил только один год, поскольку меценат – повеса, нежданно унаследовавший завод по разведению форели, – увлёкся столичной балериной, что имело для гатчинских символистов трагические последствия.) Учитывая возраст (в 1909 Илье исполнилось двадцать лет) и род занятий автора (студент-филолог), не следует относиться к нему излишне строго, хотя и простительным его поступок решительно никак не назовёшь. Молодость и литературные пристрастия подвели его к опрометчивой, суетливой и в чём-то даже родственнопреступной затее, которая, будучи исполнена без сверхзадачи (то есть без ощущения независимости от того, что делаешь), незрелым пером, на одной избыточной одержимости авторствования, закончилась ничем и не оставила по себе ни памяти, ни отголоска.
В силу заявленной сокровенности земного удела Тимофея Норушкина, предание о котором, нося фамильно-сакральный характер, является чем-то вроде инструмента посвящения, ментального орудия инициации недорослей в роду Норушкиных, история его здесь будет обойдена молчанием. Таким образом, сведения о том, что Тимофей был словесен и хитроречив, но не сладкогласен, заплетал бороду в косу, которой вместо плётки погонял лошадь, и за версту слышал, как во мху по лосиным следам поднимается болотный сок, необязательны и малозначащи, равно как и тот необыкновенный факт, что у него, как у пса, без ошейника мёрзла шея. Небесполезным будет здесь упомянуть разве что о двух вещах. Во-первых, о том, что именно Тимофею принадлежит мысль, будто бы жизнь рода – это и есть исчерпывающая в своей полноте человеческая жизнь, его цельнокупная судьба, а частные смерти – это увядшие листья, облетающие с древа после заморозка или в летнюю сушь. При этом на каждый род Господь отпускает равную меру добра и зла, так что нечестивый, много и страшно грешащий человек невольно обрекает своих потомков на праведность. И во-вторых, следует сказать о бегущей мимо Побудкина речке Красавке. Когда-то Красавкой звали первую жену Тимофея – за время медового месяца она шестьдесят шесть раз нарушила данную под венцом клятву, что, как ни крути, было уже слишком. За этот грех Господь собственной десницей, как из губки, выжал из неё реку, купание в которой излечивает от любви.