— Это, стало быть, за такое дело вы кандалами зазвенели? — неприязненно и глухо спросил Сыромолотов.
— За такое дело разе кандалы бы дали? — как бы даже удивясь подобному вопросу, чуть усмехнулся краешками бескровных губ Егорий. — За такое дело амур-могила и черный гроб! — Он провел ребром ладони по кадыку и посмотрел вверх на перекладину сарая. — Нет, я этому делу не касался, да, кажись, и матросов тех не нашли, — бежали они из Севастополя в ту же самую ночь, кажись… Нет, это я сключительно за одни просвирки.
— Как за просвирки? — не понял Алексей Фомич.
— А это как лейтенанта Шмидта расстреляли, — вам должно быть известно, на острове Березани, а мы, матросня, как узнали, решение тогда вышло всем за упокой Шмидта просвирки подать. Вот загодя просвирки мы в городе заказали, на судно доставили, — а нас все-таки восемьсот считалось человек, — и как только обедня началась в судовой церкви, — даже, сказать лучше, перед самым началом это, — что ни матрос, всякий идет к алтарю, просвирку несет, а на просвирке бумажка белой ниткой привязана, а на бумажке, своим чередом, написано у всех: "За упокой души лейтенанта Шмидта"… Стоим друг на друга зиркаем, что будет. Глядь, выходит из алтаря наш поп судовой, весь так точно красной краской покрасился и патлы свои залохматил. "Братья-матросы! — кричит. — Ну неужто у вас ни у кого отца-матери нет покойных, что оказался изменник царю, вере, отечеству всех вам дороже?" Ну, вот я тут и рявкнул один за всех матросов: "Дороже!" О-он же, — он на меня только чуть глаз навел, патлатая душа, а заметил! Ну и, конечно, своим чередом, командиру послал сказать, какие-такие ему представили поминальные просвирки. Глядим, входит в церковь наш командир и прямо идет мимо нас в алтарь… А из алтаря голос его слышим: "Выбросить за борт!" Так и выбросили почитай восемьсот штук!.. Цельный день потом мартышки их клевали… Ну, а я как рявкнул один за всех, так и посчитали меня в этом деле зачинщиком… Выходит, бунт я поднял, а как же? Вот за это я и получил каторгу!..
— И что же там, на каторге, другие тоже за политику сидели? — спросил Сыромолотов.
— Со мной вместях? — Егорий покрутил головой и ответил: — Со мной на одних нарах там помещалось несколько их, ну, только они за такую политику, какая иржёть.
— Как так "иржёть"? — не понял его Алексей Фомич.
— Ну, сказать бы так: конокрады! Самые последние считаются люди, какие у мужика весной, как ему пахать-сеять, лошаденку лядащую уводили, а его в нищих оставляли, — вот какие.
И, должно быть, вспомнив об этих своих соседях по нарам, Егорий замолчал, забрал в охапку отобранные доски и потащил их к крыльцу.
А Сыромолотов, походив немного по саду и подойдя потом тоже к тому крыльцу, сказал:
— Был я недавно в Севастополе и угодил как раз ко взрыву дредноута «Мария»… Страшная была картина — этот взрыв!.. Как вы думаете, — вы бывший матрос, — кто мог решиться на такое дело, а? Кто мог взорвать такую громадину?
Егорий, нагнувшийся в это время над последней ступенькой крыльца, посмотрел на него снизу вверх и ответил загадочно:
— Кто взорвал, тот руки-ноги не оставил.
Сыромолотов пошел от него в комнаты недовольный таким ответом. Ему хотелось услышать еще одну догадку о том, отчего погиб дредноут «Мария» и вместе с ним множество здоровых людей, которым жить бы да жить.
Но нельзя же было ему, художнику, не занести в свой альбом эту новую «натуру». А когда он вышел снова на двор не только с альбомом, но и со стулом и уселся шагах в десяти от крыльца, нельзя же было не задать Егорию Сурепьеву еще несколько вопросов: разговаривать с «натурой» было в основных привычках Сыромолотова.
— Вы что же, Егорий, уроженец здешний или из других каких мест?
— Никак нет, не здешний рожденный… — Зачем-то помолчав немного, Егорий добавил: — Курский я соловей, Дмитриевского уезда, села Гламаздина.
— На родину, значит, вас совсем не тянет?
— А что же я на той родине своей должен с голоду, что ли, подыхать? Чудное дело, — родина! — И Егорий очень зло блеснул глазами. — Там же кто у меня может быть, ежли я давно уж там все обзаведение продал?.. Старик там у нас был один до земли очень жадный, — тот купил: все бы ему аржицу да пашаничку сеять… Ну, правду сказать, с той самой аржицы старик этот клятый до таких годов дотянул, что уж сам все на тот свет просился, где аржицы, вам это должно быть известно, — ангелы не сеют, а черти им даже и земли не продают… Ан, сколько ни просился тот старик туда, все его дело не выходило… И так, — вам сказать в точности, — до девяноста аж лет дожил, а все не помирает: не находит его смерть никак — и шабаш! Вот уж видит он, тот старик, — сын старший к нему на полати лезет, — лет под семьдесят было тому… "Чего это ты, Вася, прилез?" А Вася этот ему: "Да что-то кабыть слабость какая-сь во мне завелась, в самой середке… Отлежусь, может, зле тебя". Не отлежался, брат, вскоростях помер… А там, через полгодика этак, другой сын, помоложе, тоже к нему на полати мостится. "Что это вздумал ты, Проша?" "Да так чтой-то лихоманка очень одолевает…" Неделя не прошла, помер и этот самый Проша, а отец ихний все жив… Наконец того, зачал как-то он года свои высчитывать, — девяносто два насчитал… Ну, конечно, есть старику отчего испугаться! Взохался, взахался: "Ох, что же это такоича! Ах, грехи мои тяжкие!.. Не иначе потому это бог про меня забыл, что грехов на мне много!.. Тишка! — кричит. — Тишка, иди сюда!" А Тишка этот внук уж его был, — от Прохора: так уж ему тогда лет сорок с годком было. "Чего тебе?" "Гони за попом! Отысповедуюсь, приобщусь, может, помру скореича… И тебе без меня полегче будет, а то ведь зря на полатях место пролеживаю…"
Сделав тут передышку, так как сильно пришлось стучать молотком по гвоздям, Егорий продолжал:
— Ну, конечно, приходит поп за своим доходом, и вот начинается исповедь эта самая… Надо бы тихо, да старик-то ведь уж глухой стал, тихо говорить не может… Кричит попу что есть мочи: и тем-то он грешен был, и тем-то… Подождет, подумает, почешется и еще добавит. Ну, с течением времени, даже и попу тому надоело его слушать. "Отпускаются, говорит, все грехи твои, и давай уж причащать тебя буду, а то ты и до вторых петухов не кончишь!.." Причастил его, конечно, получил свое за требу, водчонки выпил, закусил студнем, — подался домой к попадье… А старик этот… Как его звали, шут его дери? Кажись, Семен Матвеич… Полежал, полежал после того в чистой рубашке, подождал-подождал своей смерти, — что же это за наказание такое? Не идет, и шабаш!.. Покряхтел про себя и опять к тому внуку Тишке: "Нет, Тиша, видать, не помру я так-то: еще ведь я, окаянный, один грех забыл!.. Ведь вот же напасть мне какая: забыл, и все!.. А грех-то не какой-нибудь вообче, а большой считается. Гони опять за попом!" А Тишка этот не дурак тоже: это, стало быть, опять попа водкой пои да студня ему становь. "Какой такой грех-то? — вспрашивает. — Ты мне его скажи, а я уж попу передам, а то вполне может такое дело выйти: поп-то придет, — чего ему не прийти, — а ты грех тот забудешь, — какими ж глазами мне тогда на попа моргать, что я его зря беспокоил?" Ну, тут старик ему в голос: "Мать твою за грудя в сенцах лапал, вот какой грех мой, — понял?" Тишка ему: "Лежи уж знай! Тоже грех нашел! И мать-то моя давно уж помершая, никак годов десять будет. Авось помрешь и так, без попа обойдешься!" Ну, однако, не помер в тот год: держал его черт за те бабьи грудя еще на полатях года четыре… Вот и спроси теперь того самого черта: какой тебе, черту, от этого барыш, что четыре года ты старого человека за грудя мучил?
Говоря это, Егорий привычно строгал доску, положив ее вместо верстака на двое козел, какие хранились в сарае для пилки дров.
— Это, собственно, к чему же вы мне, Егорий, об этом старике рассказали? — самым добродушным тоном спросил Сыромолотов, принимаясь за новую зарисовку.
— А это к тому я, барен, — метнул в него жуткий какой-то взгляд плотник, — что вот, бывает же ведь такое: живут-живут какие, и до того они живут, что аж сами в гроб просятся и даже гроба себе покупают, ан не тут-то было, — живут!.. А об себе думка у меня такая: из-за чего же ты с утра до ночи бьешься? Сключительно из-за одного куска хлеба, а бывает, и того куска не залапаешь.
— У вас, что же, семейство, что ли, большое?
— Бог миловал семейство чтоб заводить! — не поднимая глаз от рубанка, отчетливо сказал Егорий.
А Сыромолотов в это время подумал, не знает ли он про старика Невредимова, не намекает ли на его долгую жизнь, вспоминая какого-то Семена Матвеича из села Гламаздина.
Поэтому он сказал как бы про себя:
— Много что-то злобы против людей, очень много…
— А доброта у меня спроти них откуда же может взяться? — с любопытством даже как будто поглядел на него плотник. — Есть по плотницкой работе калуцкие, — ну про тех говорится, что лаптем тесто меряют, огурцом телушку режут… А про курских что говорят? Только что обротники, потому как они по конской части мастера… Однако, в конце-то концов, вот что и с нами, с курскими, происходит! — И он показал художнику сначала один дырявый рукав пиджака, потом другой.