— Вчера…
— Где вы вылезли из машины?
— Разумеется, за углом.
— Почему же он не подошел? Почему?
— Спросите что-нибудь попроще.
Скулы Эрлиха напряжены. Плечи выпрямлены… Да, этот человек рожден для действия. Жаль только, что энергия, ум и воля его поставлены на службу самому отвратительному делу за всю тысячелетнюю историю человечества.
— Скажите, чтобы утром он позвонил еще раз. Часов в девять. Сейчас, мол, трудно говорить — у вас гостья, и никак не удается ее выпроводить. Говорите только это, никакой отсебятины.
Мы стоим над телефоном — гробовщики у одра приговоренного к смерти. Усопшим должен стать Люк. Эрлих заранее прикидывает, по какой мерке выстругать доски.
Звонок ровно через пять минут. В педантизме Люк не уступает Эрлиху.
— Алло, старина. Где твоя знакомая?
— В ванне, — говорю я и в ответ слышу приглушенный смех.
— Ты неплохо устроился, Огюст. Я еле нашел тебя. Если бы не случай, я так бы и сидел до пятнадцатого… Как тебе удалось выбраться?…
— Люк! С ума сошел! Такие вещи по телефону… Удалось… Больше того, я зацепил крупную рыбу… Слушай, моя идет… Позвони мне утром. Можешь в девять?
— Приятных сновидений, — игриво говорит Люк и дает отбой.
Я едва кладу трубку, как телефон вновь разражается трезвоном. На этот раз Эрлих перехватывает инициативу. Я и не спешу, признаться, обходить его на финише, понимая, что это из гестапо. Так оно и есть… Эрлих, покусывая губу, выслушивает собеседника. Говорит:
— Пусть докладывают вам… Прочешите квартал! Не мог же он далеко уйти… Переключите меня на Варбурга.
Долгая, очень долгая пауза, и:
— Бригаденфюрер! Прошу извинения за беспокойство!..
Анисовая обжигает нёбо, холодит гортань. Странная это штука — анисовая водка, перно. С одной стороны — жидкая лава; с другой — арктический лед и привкус детских лекарств. Забавное и неправомерное сочетание.
Закончив короткий разговор, Эрлих минуту стоит, глядя прямо перед собой. Потом отходит от тумбочки, зацепив по дороге пустую бутылку из-под карлсбадской. Бутылка, звеня, откатывается в угол; из горлышка ее выползает капля.
— Маршан звонил из будки, — тускло говорит Эрлих. — Ваша мать не хвасталась, что родила вас в рубашке?
— Что-то не слышал.
— Но хоть чепчик был?
В голосе Эрлиха прорывается веселая нота. Лицо разглаживается. Он садится, подернув брюки и тщательно выровняв складку на коленях.
— Поступим так, — говорит он, доставая портсигар. — Утром назначьте Люку рандеву. На двенадцать — здесь. Он согласится?
— Люк осторожен, а у подъезда…
— Снимем людей… Черт с вами, Стивенс, играть, так по-крупному.
— Арестовать проще, — осторожно говорю я.
— Что?… Да, разумеется. Но мне нужен Люк, а не его труп. Люк живой и благонравный… Пусть будет, как решили. Я захвачу с собой некоторые документы, и ту дезинформацию, которую вы проконсультировали. Как считаете, она убедит его?
— Надеюсь. Но почему вас интересовали мои рубашка и чепчик?
— Хотите коротко? Шестнадцатое — срок Шелленберга… Стивенс, будьте паинькой и сделайте все, чтобы мсье Люк завтра ушел отсюда успокоенным. Не спугните его.
Я громко щелкаю пальцами.
— О-ля-ля! Люк опытен и знаком с методами слежки. Вы не прогадаете с «хвостами»? Попадись они Люку на глаза…
— Не попадутся. Его поведут так, что и с четырьмя глазами он не найдет за кормой ничего, кроме чистой струи.
— Очень образно, — говорю я, выбирая языком из рюмки последние капли перно.
Спать мне уже не хочется.
Люк позвонит ровно в девять утра…
12. КТО ЕСТЬ КТО! — АВГУСТ, 1944.
…Люк позвонит ровно в девять утра.
Сейчас семь без нескольких минут. Микки хлопочет в кухне, звенит посудой и что-то напевает, а я в шлепанцах на босу ногу слоняюсь по спальне, убивая время. Дом просыпается, наполняясь звуками. Все этажи встают примерно в один час. Никого из соседей я не видел в глаза, но по меньшей мере о четверти из них знаю немало. Надо мной живет семья, где трое детей. По утрам я слышу их голоса, топот ножек, возню. Изредка стучат каблуки взрослых: чок-чок-чок — женские легкие; и звонкое цок-клац, цок-клац — мужские, с подковками. Муж скорее всего военный; штатские не носят обуви с металлическими накладками на каблуках, и у мысков… Подо мной расположился одинокий музыкант — неудачник, должно быть. Стоит послушать, с каким прилежанием терзает он от зари до заката свою скрипку, сбиваясь на одних и тех же местах, чтобы понять — Паганини из него не получится… Напротив — старая чета; через дверь я слышу иногда, как они, собираясь на прогулку, подолгу стоят на площадке. «Где мой зонт, Софи?» — «О дорогой, держись за перила… Умоляю, будь осторожнее!» — «Обопрись на мою руку, Софи… вот так… Боже, какая крутая лестница».
Весь низ, до бельэтажа, занимает магазин. Рядом с его дверью наш подъезд, узкая дыра, плохо освещенная; в комнатке консьержа закопченные стекла в свинцовом переплете и окошечко для ключей… Обычный доходный дом, где люди с достатком занимают бельэтаж, а повыше селятся те, чей имущественный ценз убывает прямо пропорционально очередности этажей…
Я слоняюсь по комнате, и события последних двух недель проецируются в моем сознании мутными, смазанными кадрами. Похоже на то, как бывает в дешевых киношках, где пропойца механик вечно забывает наладить аппаратуру, лента то и дело рвется, изображение скачет и меркнет, а зрители свистят и кричат: «Рамку! Рамку!»
В моей ленте крупным планом мельтешит узкое лицо Циклопа с длинным породистым носом и золотыми очками… Бумажка в два фунта стерлингов свела нас. Заурядный случай, предусмотреть который не в силах был бы ни один прозорливец. В деле, которым занят я, любая мелочь опасна, а человек — только человек, и ему не дано объять необъятное. Я тысячу раз мог «засветиться» до того дня и столько же раз избегал провала. Случайность, как ни странно, всегда двояка в своих последствиях — единство противоположностей, что ли… Наверное, так. Эрлих считает, что я родился в рубашке. В чепчике, на крайний случай. Звонок Люка представляется ему именно случайностью, помогающей Птижану на какое-то время избежать путешествия в Берлин, где на Принц-Альбрехтштрассе некто Мюллер «папаша Мюллер» из гестапо ждет Огюста, чтобы вытянуть из него все касающееся связи с бригаденфюрером Варбургом… Ничего, подождет. Я слишком долго готовил свою случайность — изображал сумасшедшего, цепенел от наркотика, пять, десять, двадцать раз повторял одно и то же на допросах у Эрлиха. Все было трудно. Чертовски трудно, сознаюсь. Я и сейчас слышу свой крик, когда Фогель и Гаук вгоняли золлингеновский металл под ногти Птижана… Кто из них был страшнее и опаснее? Фогель — с его фанатической верой в бессмысленность существования любого ненемца? Гаук — ржущий, как лошадь, и готовый делать вид, что верит в сумасшествие испытуемого, и изучавший меня чертовски внимательно с одной целью: понять, заговорю ли я под пыткой. Он знал, что я симулирую, выгадываю время, но не мешал — исследовал мою психику и старался расположить к себе… «Ты неплохо держался, — подвожу я итог. — Но не обольщайся, Огюст! Это еще не точка».