Но подождите, это особая глава, и называется она — чистка сапог. Чистка сапог — народный испанский промысел, точнее — народный испанский танец или обряд. В другом месте земли — ну, например, в Неаполе — такой чистильщик кинется на ваш ботинок с яростью и будет драить его щеткой, словно демонстрируя физический опыт получения тепла или электричества трением. Испанская чистка сапог — это танец, и в нем, как в сиамских танцах, участвуют одни руки. Танцор опускается перед вами на колени, как бы желая показать, что посвящает танец вашей светлости, изысканно-изящным жестом подворачивает вам штанину, грациозно промазывает соответствующий ботинок какой-то благовонной мазью, после чего впадает в танцевальный транс: подкидывает щетку, подхватывает щетку; лихо пристукивая, перебрасывает щетку из руки в руку, учтиво и искательно касаясь ею вашего ботинка. Смысл этого танца ясен: воздаяние почестей; вы — благородный гранд, принимающий ритуальные знаки почтения от рыцарского пажа, — и по всему телу от ног разливается у вас приятное чувство необыкновенного величия, за что, понятно, стоит дать чистильщику положенные полпесеты.
— Oiga, camarero, una copita de Fundador.[207] Ей-богу, caballeros[208], мне тут нравится; так людно, шумно — но нет гомона, — приветливая галантность, прелесть своеобразия; все мы тут кавалеры: тот оборванец и guardia[209], я и уборщик улиц — все мы тут благородные, а посему да здравствует южное равенство! Madrileñas![210] Горбоносые красотки, черные мантильи, черные глазищи — какая стать в ваших полузакутанных фигурах; señoritas[211] с черноглазыми маменьками, мамы и похожие на кукол niños[212] с аккуратными круглыми головенками, папы, не стыдящиеся любви к своим детям, бабушки с четками, добряки с разбойничьими физиономиями, господа, просящие милостыню, господа с золотыми зубами, господа уличные продавцы газет — сплошь кабальеро, четкая звучная толпа, где веселятся и лодырничают в добродушном аллегро.
Но вот наступает вечер, воздух прогрет и свеж, и весь Мадрид, кто только на ногах, прохаживается, толчется и течет волнами от Калле Майор по Калле-де-Алькала; кабальеро в мундирах, кабальеро в штатском, в сомбреро и в кепках, девушки всех поименований, то есть madamisolas[213], doncellas[214] у muchachas[215], señoritas у mozas[216], у chulas[217], madamas у señoras[218], dueñas[219], dueñazas[220] у dueñnisimas[221], hijas, chicas, chiquitas y chiquirriticas[222], черные очи под черной мантильей, красные губы, красные ногти и черный, искоса брошенный взгляд, неповторимая променада, праздники будней, манифестация страсти и флирта, цветных глаз, аллея неиссякаемых любовных чар.
Каннбьер, Рамбла, Алкала — улицы, краше которых нет на свете; улицы, до краев наполненные жизнью, как чаша вином.
Толедо
Перед вами теплая бурая равнина, усеянная пуэбло, ослами, оливами и куполовидными колодцами; среди этой равнины ни с того ни с сего поднимается гранитная скала, и на ней-то все это громоздится и лепится; внизу, в глубокой расселине бурых скал, течет бурая Тахо.
Что же касается самого Толедо, то не знаю, право, с чего начать: с древних римлян, с мавров или католических королей; но поскольку Толедо — город средневековый, начну с того, с чего на самом деле начинается средневековый город: с ворот. Есть там, к примеру говоря, ворота, которые называются Бисагра Нуэва, в несколько терезианском стиле, с габсбургским двуглавым орлом более, чем в натуральную величину; глядя на них, кажется, что приведут они в наш Терезин или Иозефов[223], но, вопреки всем ожиданиям, они сливаются с кварталом, именующимся Аррабал, и вид его оправдывает его имя. Тут вы оказываетесь перед другими воротами, которые называются Ворота Солнца и выглядят так, будто вы очутились в Багдаде. Однако эта мавританская дверь выводит вас на улицы самого что ни есть католического города, где каждый третий дом — собор с окровавленным Христом и экстатическими ретабло Греко[224]. И бредете вы по извилистым арабским уличкам, сквозь решетки заглядываете в мавританские дворики, которые называются patios и выложены толедской майоликой, сторонитесь, когда проходят ослы, груженные винами или маслами, дивитесь на чудесные гаремные переплеты окон, словом, идете как завороженный. Как завороженный. Здесь можно останавливаться через каждые шесть шагов: вон вестготская колонна, вот мозарабская стена, вот чудотворная дева Мария, которая всех женит и выдает замуж, вот мудехарский[225] минарет и ренессансный дворец, похожий на крепость, и готические оконца, и топко изукрашенный фасад в estilo plateresco[226] и мечеть, и уличка, до того узкая, что осел едва ли пройдет по ней, если разведет уши; вид на тенистые майоликовые дворики, где среди кадок с цветами журчит фонтанчик; вид на тесные улички, петляющие между голыми стенами и решетками окон; вид на небо; вид на соборы, в каком-то исступленье изукрашенные всем, что только можно обтесать, выпилить, отлить, выложить, что можно чеканить, расписывать, вышивать, сплетать в филигрань, золотить и унизывать драгоценными камнями. Тут, что ни шаг, останавливаешься, как в музее, или ступаешь как завороженный — ибо все это сработано тысячелетием, отмечено пламенным словом аллаха, крестом Иисуса, золотом инков, жизнью многих историй, богов, культур и рас и, наконец, слито в какое-то фантастическое единство. Сколько историй, сколько цивилизаций уместилось на твердой ладони толедской скалы! А потом, на одной самой узенькой уличке, из зарешеченного окна человеческой клетки вам откроется Толедо с птичьего полета — сплошная волна плоских крыш под синим небом: арабский город, мерцающий в бурых скалах; сады на кровлях, сладостная лень patios с их сокровенной и приятной глазу жизнью.
Если бы мне пришлось взять вас за руку и повести по Толедо, чтобы показать все, что явилось мне там, я бы, кажется, прежде всего заблудился в этих убогих извилистых уличках, но не стал бы жалеть об этом, потому что и там проходили бы мимо нас ослики, мерно тикая по мостовой своими деликатными копытцами, и там виднелись бы раскрытые patios и майоликовые лестницы, — словом, и там живут люди. Я, наверное, разыскал бы ту мудехарскую часовню, белую и холодную, с красивыми подковообразными арками; неподалеку есть скала, спадающая прямо к Тахо, с которой открывается великолепная и строгая панорама; и синагога Дель-Трансито, покрытая хрупким и удивительно тонким мавританским орнаментом. А соборы! Вот хоть бы тот, с надгробной статуей графа Оргазского работы Греко; или другой — с мавританским стрельчатым коридором, дивным, как сон. А госпитали с дворами, как у дворцов! Один стоит сразу же за воротами, там — нищие монашенки в огромных чепцах, похожих на птиц, распластавших крылья, и длинная вереница сирот, уцепивших друг друга за плечи и с пеньем не то «Антонино», не то «Сантониньо»[227] семенящих к собору; есть там для них и старая аптека с хорошенькими обливными баночками и горшочками, на которых означено «Divinus Quercus» или «Caerusa», «Sagapan» или «Spica Celtic» — испытанные старые лекарства.
И еще кафедральный собор, о котором я ничего не мог бы сказать толком; был в нем, но так как перед тем хватил толедского вина, вина равнины Вега, винца настолько жидкого, что бежит в рот само, вина густого, как целительное масло, то и не поручусь, что все это мне не приснилось и не примерещилось. Помню, что было там всего очень много: великолепные миниатюры, умопомрачительная цибория, уходящие в поднебесье решетки, резные ретабло с тысячью скульптур, балюстрады из яшмы, кресла каноников с резьбой вверху, внизу, с боков и сзади, картины Греко, орган, бушующий в неведомых просторах, каноники, толстые и высохшие, как треска, часовни, выложенные мрамором, часовни расписанные, часовни черные, часовни золотые, турецкие хоругви, балдахины, ангелы, свечи и ризы, безудержная готика, безудержный барок, платерескные алтари, чурригеррескный[228], нелепо вздутый транспарант под темным благородным сводом, смешение вещей бессмысленных и наводящих оторопь, пылающих огней и тьмы кромешной... нет, верно, все это мне чудилось; весь этот путаный и страшный сон я видел, когда опустился на соломенный соборный стульчик, — не может быть, чтобы какой-нибудь религии на свете понадобилось все это.
Что ж, кабальеро, обожравшись пластикой, поди проветрись на толедских уличках. Прелестные оконца, готические сводики и мавританские ajimez[229], чеканные rejas[230], дома под куполами, patios, полные детей и пальм, дворики из azulejos[231], мавританские, еврейские, христианские улички, караваны ослов, безделье в тени, — в вас, я скажу, в тысяче ваших мелочей, биении истории не меньше, чем в таком соборе; лучше всякого музея — улица живых людей. Чуть было не сказал: тут ты себе представляешься человеком, который забрел в другой век. Но это не соответствует истине. А истина гораздо удивительней: «другого века» просто нет — что было, то и есть. Если бы тот кабальеро был опоясан мечом, а этот патер проповедовал слово аллаха, а эта девушка оказалась толедской еврейкой[232], это было бы ничуть не удивительней, ничуть не отдаленнее, чем стены уличек толедских. И, попади я в другой век, он был бы не другой век, а еще одно захватывающее удивительное похождение. Как Толедо. Как вся Испания.