Он приложил руку к сердцу и прислушался: то был мягкий, мелодичный голос Розы.
Сознаемся, если бы это произошло помимо истории с голубями, Корнелиус не был бы так поражен неожиданностью и не ощутил бы той чрезвычайной радости, какую он испытал сейчас. Голубь вместо письма принес ему под крылом надежду, и он, зная Розу, ежедневно ожидал, если только до нее дошла записка, известий и о своей любимой и о своих луковичках.
Он приподнялся, прислушиваясь и наклоняясь к двери.
Да, это, несомненно, был тот же голос, что так нежно волновал его в Гааге.
Но сможет ли теперь Роза, которая приехала из Гааги в Левештейн, Роза, которой удалось каким-то неведомым Корнелиусу путем проникнуть в тюрьму, — сможет ли она так же счастливо проникнуть к заключенному?
В то время как Корнелиус ломал себе голову над этими вопросами, волновался и беспокоился, открылось окошечко его камеры и Роза, сияющая от счастья, нарядная, еще прекраснее после пережитого ею в течение пяти месяцев горя — только слегка побледнели ее щеки, — прислонила свою голову к решетке окошечка и сказала:
— Сударь, сударь, вот и я.
Корнелиус простер руки, устремил к небу глаза и радостно воскликнул:
— О Роза! Роза!
— Тише, говорите шепотом, отец идет следом за мной, — сказала девушка.
— Ваш отец?
— Да, там, во дворе, внизу, у лестницы. Он получает указания от коменданта. Он сейчас поднимется.
— Указания от коменданта?..
— Слушайте, я постараюсь объяснить вам все в нескольких словах. У штатгальтера есть усадьба в одном льё от Лейдена. Собственно, это просто большая молочная ферма. Всеми животными этой фермы ведает моя тетка, его кормилица. Получив ваше письмо — увы! я даже не смогла прочесть, но мне прочла его ваша кормилица, — я сейчас же побежала к своей тетке и оставалась там до тех пор, пока туда не приехал принц. А когда он туда приехал, я попросила его перевести отца с должности привратника гаагской тюрьмы на должность тюремного надзирателя в крепость Левештейн. Принц не подозревал моей цели; если бы он знал ее, то, может быть, и отказал бы, но тут он, напротив, удовлетворил мою просьбу.
— Таким образом, вы здесь.
— Как видите.
— Таким образом, я буду видеть вас ежедневно?
— Так часто, как я только смогу.
— О Роза, моя прекрасная мадонна Роза, — воскликнул Корнелиус, — так, значит, вы меня немного любите?
— Немного… — сказала она. — О, вы недостаточно требовательны, господин Корнелиус.
Корнелиус страстно протянул к ней руки, но сквозь решетку могли встретиться только их пальцы.
— Отец идет, — сказала девушка.
И Роза быстро отошла от двери и устремилась навстречу старому Грифусу, показавшемуся на лестнице.
XV
ОКОШЕЧКО
За Грифусом следовала его собака.
Он поводил ее по всей тюрьме, чтобы в нужную минуту она могла узнать заключенных.
— Отец, — сказала Роза, — вот знаменитая камера, из которой бежал Гроций; вы знаете, кто такой Гроций?
— Знаю, знаю, негодяй Гроций, друг этого злодея Барневельта — его казнь я видел, будучи еще ребенком. Гроций! Из этой камеры он и бежал? Ну, так я ручаюсь, что теперь никто больше из нее не сбежит.
И, открыв дверь, он впотьмах обратился с речью к заключенному.
Собака же в это время обнюхивала с ворчанием икры узника, как бы спрашивая, по какому праву он остался жив, когда она видела, как его уводил секретарь суда и палач.
Но красавица Роза отозвала собаку к себе.
— Сударь, — начал Грифус, подняв фонарь, чтобы немного осветить все вокруг, — в моем лице вы видите своего нового тюремщика. Я являюсь старшим надзирателем, и все камеры находятся под моим наблюдением. Я не злой человек, но непреклонно выполняю все то, что касается дисциплины.
— Но я вас прекрасно знаю, мой дорогой Грифус, — сказал заключенный, став в освещенное фонарем пространство.
— Ах, так это вы, господин ван Барле, — сказал Грифус, — ах, так это вы, вот как встречаешься с людьми!
— Да, и я, к своему большому удовольствию, вижу, дорогой Грифус, что ваша рука в прекрасном состоянии, раз вы держите в ней фонарь.
Грифус нахмурил брови.
— Вот видите, — сказал он, — в политике всегда делают ошибки. Его высочество даровал вам жизнь — я бы этого никогда не сделал.
— Вот как! Но почему же? — спросил Корнелиус.
— Потому что вы и впредь будете устраивать заговоры. Ведь вы, ученые, общаетесь с дьяволом.
— Ах, метр Грифус, — сказал, смеясь, молодой человек, — вы на меня так злы за тот способ, которым я вам вылечил руку, или за ту плату, которую я с вас взял за лечение?
— Наоборот, черт побери, наоборот, — проворчал тюремщик, — вы слишком хорошо мне ее вылечили, в этом есть какое-то колдовство: не прошло и шести недель, как я стал владеть ею, словно с ней ничего не случилось. До такой степени хорошо, что врач Бейтенгофа — а он свое дело знает — предложил мне ее снова сломать, чтобы вылечить по правилам, обещая, что на этот раз я не смогу ею действовать раньше чем через три месяца.
— И вы на это не согласились?
— Я сказал: нет! До тех пор пока я смогу делать крестное знамение этой рукой (Грифус был католиком), мне наплевать на дьявола.
— Но если вы плюете на дьявола, господин Грифус, то тем более вам должно быть наплевать на ученых.
— О, ученые, ученые! — воскликнул Грифус, не отвечая на это заявление. — Я предпочитаю охранять десять военных, чем одного ученого. Военные курят, пьют, напиваются. Они становятся кроткими как овечки, когда им дают водку или мозельвейн. Но, чтобы ученый стал пить, курить или напиваться? Ну уж нет! О да, они трезвенники, они ничего не тратят, сохраняют свою голову ясной, чтобы устраивать заговоры! Но я начал с того, что сказал: устраивать вам заговоры будет нелегко. Прежде всего — ни книг, ни бумаги, никакой чертовщины. Ведь благодаря книгам Гроцию удалось бежать.
— Я вас уверяю, метр Грифус, — сказал ван Барле, — что, быть может, было время, когда я подумывал о побеге, но теперь у меня, безусловно, нет этих помыслов.
— Хорошо, хорошо, — сказал Грифус, — следите за собой; я также буду следить. Все равно, все равно его высочество допустил большую ошибку.
— Не отрубив мне голову? Спасибо, спасибо, господин Грифус.
— Конечно. Вы видите, как теперь спокойно себя ведут господа де Витты.
— Какие ужасные вещи вы говорите, господин Грифус, — сказал Корнелиус, отвернувшись, чтобы скрыть свою горечь. — Вы забываете, что один из этих несчастных был моим другом, а другой… другой — моим вторым отцом.
— Да, но я помню, что тот и другой были заговорщиками. И к тому же я говорю так скорее из чувства сострадания.