Мандельштам, человек предельной эмоциональности, всегда остро чувствовал смерть - она как бы всегда присутствовала в его жизни. И это неудивительно - поэзия в еще большей степени, чем философия, есть подготовка к смерти. Только так понятая смерть вмещает в себе всю полноту жизни, ее сущность и реальную насыщенность. Смерть - венец жизни. Стоя на пороге дней своих, я поняла, что в смерти есть торжество, как сказал мне когда-то Мандельштам. Раньше я понимала ее только как освобождение. Не заглушает ли физическое страдание смысл нашего последнего акта на земле? Я думаю о себе, но в тысячу раз больше о Мандельштаме, потому что на опыте доказано, что люди научились создавать такие условия, когда человек перестает быть человеком. На кострах инквизиции сжигаемая жертва имела немало шансов, что хоть кто-нибудь в толпе, пришедшей полюбоваться языками пламени и зрелищем страшной смерти, услышит ее брань и проклятия мучителям. Костры потому и потухли, что крики так называемых ведьм дошли до ушей тех, кто согласился их услышать. В огромных одичалых толпах, обреченных на медленную гибель от непосильного труда, когда из каждого выжималась последняя унция "общественной пользы", никто друг друга не видел и не слышал. При медленном вымирании всех и каждого люди теряют способность контакта и замыкаются каждый в себе. Не случайно из миллионов нашлись единицы, заговорившие о лагерях. И то один из них прошел лагерные сроки после войны и не знал лагерей конца тридцатых годов, а женщина могла сохранить память, потому что, как все свидетельствуют, прошла через жен
[115]
ский лагерь, где было чудовищно, но все же легче, чем в мужских. Как там умирают? Есть ли в той смерти хоть что-нибудь, кроме боли раздавленного зверя и, быть может, радости освобождения?
Лагеря, где из обреченных выжимали "последнюю унцию пользы", наверное, разорительны для страны, потому что для превращения человека в палача, тюремщика, истязателя, лагерного начальника или опера надо закармливать его до полного одурения, да еще строить систему запугивания и обыдиочивания, что обходится, конечно, немало, а производительность труда, как в лагерях, так и на воле, неизбежно падает. На что способна тварь дрожащая? Меньше всего меня беспокоит производительность труда, о которой кричат в течение полувека организаторы нашей жизни, или экономические основы каторжного труда, но и в этом наши хозяева безнадежно просчитались.
В мире осталось слишком мало людей, способных понять мысль о торжестве смерти. Все охвачены таким яростным страхом конца, что теряют даже жизнелюбие и верят только в медицину и геронтологов. Они "подготовляют себя лечением к переходу в потусторонний мир", в который давно уже утратили веру. Я предпочитаю, чтобы берегли стариков, как повелось с недавних пор после длительного периода вымаривания бесполезных членов общества, но сама не стремлюсь ни к заботе, ни к уничтожению. Хочу только остаться человеком и в минуту последнего страдания.
Мне кажется, что только напряженное отношение к смерти заставило Мандельштама придать особое значение несвоевременной и почти случайной смерти Скрябина, а главное - ее вселенскому характеру и отношению к ней народа. Вряд ли в менее приподнятом состоянии он бы поставил в один ряд Пушкина и Скрябина. Смерть Пушкина все же была осознана людьми, а Федра-Россия и не подумала полюбить Скрябина по той простой причине, что ни греховной, ни чистой любовью еще не снизошла ни к одному из своих сыновей. Для этой Федры существуют пока одни только пасынки, которых, как заправская мачеха, она умеет только мордовать. Народ у нас любит начальство, а начальство - только себя.
[116]
Высшая честь, которую могут оказать художнику, - это выкрасть его тело, как поступили с Пушкиным, или бросить его в яму. Народ, рубивший на щепки иконы, чтобы растапливать ими печь, сам подтвердил свою невероятную безлюбость. А ведь свое великое искусство - иконопись - он любил, не переставал любить и любит и сейчас. Многострадальная страна пасынков, добрых и незлобивых, полна ненависти и злобы, а потому никого не любит и просыпается только по призыву мачехи, чтобы растерзать кого-нибудь из избранников. Откуда только берутся эти избранники и почему они продолжают возникать с метками своего времени и неизгладимой святой чистотой и наивностью?.. А я не могу забыть одного: крестьяне, жившие поблизости к лагерям, подрабатывали ловлей беглых, так как за голову полагалась какая-то часть мешка муки. Мука - дело доброе.
Статья о смерти Скрябина разъясняет первое стихотворение, открывающее вторую книгу Мандельштама ("Тристии" или "Вторую книгу"). Федра - мать, родина, она же мачеха, полюбившая пасынка грешной любовью. Художник всегда пасынок. Несмотря на эмоциональный подъем, вызванный смертью, на этот раз Скрябина, Мандельштам увидел его вину перед эпохой: отпадение от христианского искусства. Скрябин - соблазнитель, соединивший дионисийское начало с безумием русских сектантов, сжигавших себя в гробах. Мандельштам говорит о Скрябине как о безумствующем эллине, соблазнявшем людей "сиреной пианизма", в то время как организующее начало музыки в голосе, в хоре. (Здесь, несомненно, есть полемика с Вячеславом Ивановым-Ницше с его дионисийским пониманием искусства.) Голос и хор в какой-то степени отождествляли для Мандельштама соборное начало в музыке: "Все причащаются, играют и поют" и "хрусталь высоких нот" и безмерная радость, когда он слушал одноголосые хоры в Армении. Он мне рассказывал и про одноголосые католические хоры, которые когда-то потрясли его. Где он их слышал, не знаю. Скорее всего, за границей, может, даже в любительском исполнении, потому что, как мне кажется, в начале века мало кто их ценил. Не используются ли они хоть иногда в католическом богослужении? Что же касается до "пиа
[117]
низма", то он как-то сочетался у Мандельштама с Шопеном, в котором он чувствовал остро индивидуалистическое начало - "и пламенный поляк, ревнивец фортепьянный"... Впоследствии, уже в Воронеже, я присутствовала при разговоре Мандельштама с одним скрипачом*, очень известным, но не слишком интеллектуальным, в котором речь шла о Скрябине. Мандельштам отказывался от симфоний Скрябина, но гораздо мягче говорил о фортепьянных вещах. В двадцатых годах ему часто играла Скрябина Иза Ханцын, жена Маргулиса, и он убедился, что в них гораздо меньше, а может, и совсем нет разрушительного и безумствующего начала.
В стихотворении о Федре впервые говорится о черном солнце, то есть о солнце вины и гибели. В статье о Скрябине Мандельштам говорит, что ночное солнце - "образ поздней греческой трагедии, созданный Еврипидом, - видение несчастной Федры". Я не помню, есть ли у Еврипида ночное или черное солнце, существующее в греческой мифологии (Никтелиос орфиков), и не собираюсь ходить в библиотеку за справками - это сделают без меня. Мне помнится, что о черном солнце как о видении Федры говорится в одной из статей Анненского, и Мандельштам мог принять слова учителя на веру. О черном солнце говорил, между прочим, и Розанов. В периоды, когда кончается эпоха, солнце становится черным: "Это солнце ночное хоронит возбужденная играми чернь..."
В третьем томе Мандельштама я нашла в комментариях перечень упоминаний черного солнца у Мандельштама и в мировой литературе. Он сделан внимательно и любовно, но комментатору следовало сразу отделить ночное и черное солнце вины и гибели от слов о "солнечном теле поэта" (Пушкин) в статье о Скрябине, а также строчку: "И вчерашнее солнце на черных носилках несут". Два последних примера восходят к словам Гоголя, что вчера еще Пушкин, как солнце, был центром притяжения и притягивал к себе людей, а сегодня - мертв и лежит в гробу. Ахматова, чересчур быстрая в своих решениях, поспешила всякое солнце сделать Пушкиным, а для Мандельштама любой человек - центр притяжения, пока он жив, умерший - он мертвое или вчерашнее солн
----------------------------------------------------
* С Ойстрахом. - Примеч. Н.Я. Мандельштам.
[118]
це. "Вчерашнее солнце" не Пушкин, а просто любой человек, и черный траурный цвет - носилки, а не солнце.
Ночное солнце, солнце Эреба, солнце вины и гибели принадлежат к другому ряду - греха, преступления и возмездия. У Нерваля - черное солнце меланхолии, идущее, как мне думается, от Дюрера. Нерваля любила Ахматова и часто его поминала. Особого отношения к Нервалю у Мандельштама я не заметила, а меланхолия была ему предельно чужда, так что и Лурье и Иваск не правы, возводя черное солнце, которым бредили в десятые годы, к Нервалю. В комментарии приводятся другие источники "черного солнца", несравненно более близкие Мандельштаму, чем Нерваль. Это "Слово о полку" и Аввакум (книга-спутник). Но как можно забывать основной образ тьмы, которая настала в шестом часу "и продолжалась до часа девятого", "и померкло солнце" - ведь именно под этим солнцем родился еврейский мальчик: "...я проснулся в колыбели, черным солнцем осиян". Судьба еврейства после начала новой эры была для Мандельштама жизнью под тем черным солнцем. Я еще посоветовала бы посмотреть значение слова "черный" у Мандельштама, вероятно, вполне следующее традиции и всегда означающее мрак, тьму, гибель, небытие: хлопья черных роз - о смерти матери, черный парус, черный бархат всемирной пустоты, черный лед стигийского воспоминания, черная Нева и черные сугробы революционного Петербурга... Солнце - свет, жизнь, человек, мужественность (по Платону)... Когда солнце сочетается с чернотой, как в строчке о черни, хоронящей ночное солнце, или солнца не видно ("Не видно солнца, и земля плывет") - жизнь идет на убыль, к концу, к сумеркам свободы...