Голос ее вдруг зазвучал жалобно.
— Что вы хотите услышать?
— Ну, чем, к примеру, занимался отец? Были ли вы счастливы? Куда ездили отдыхать?
Сестра Гидеон пошарила в кармане и достала очки. Протерев стекла тканью своего одеяния, она надела их, словно прячась за ними.
Помолчав, она сказала:
— У меня была обычная семья.
— Так-так, продолжайте, — нетерпеливо подгонял Майкл. — Ведь это не все, что вы можете сказать.
— Нет, я ничего не помню. — Она обернула к нему насупленное, искаженное страданием лицо маленькой девочки. — Не помню.
Эта доведенная до отчаяния женщина вызывала сострадание. Сколько ей было, двенадцать, тринадцать, когда умерла ее мать и ее маленький мир разлетелся на куски?
— Мне очень жаль, сестра Гидеон, — сказал он, понизив голос.
Она глубоко вздохнула. Он заметил, как правой рукой она что есть мочи сжала левое запястье. Ее пальцы были сложены странным образом — большой палец сверху.
— Не могу, — сказала она и поднялась со стула. — Не могу. Извините меня, прошу вас. Не сочтите меня невежливой.
Она повернулась и вышла из комнаты.
Проклятие. Обстоятельства сложились иначе, чем он предполагал. Ему казалось, что теперь он знает о ней и того меньше. Он ни на шаг не продвинулся. Вздохнув, он засунул руки в карманы, посмотрел в потолок и нахмурился.
Священник встал и снова машинально взглянул через решетку на стулья, придвинутые друг к другу так близко, что они почти соприкасались. И то, как она потирала рукой стул, — довольно странный жест.
Он подходил к кабинету матушки Эммануэль, когда его пронзила догадка: а ведь это было, пожалуй, единственное не имеющее смысла движение.
Он прокрутил весь разговор от начала до конца. Ее слова на этот раз представились ему в совершенно ином свете. На внутренней стороне запястья он видел нечто, чему поначалу не придал особого значения. Нечто жуткое. Что? Что это было?
Его рука поднялась, чтобы постучать в дверь настоятельницы, и опустилась. Он вдруг с ужасом понял, что именно так неосознанно отпечаталось в его сознании — это были короткие белые рубцы на светлой коже. У него перехватило дыхание. Упавший рукав одеяния обнажил схожие полоски шрамов, пересекающие друг друга и поднимающиеся вверх по внутренней стороне руки.
Отец Майкл слишком хорошо знал, откуда берутся эти рубцы: на его собственном теле красовалось множество тонких белых линий. Его плечи несли отпечатки старой боли. Они не были видны ему, он редко вспоминал о них. В ранние годы он прибегал к самоистязанию как к форме покаяния за свои грехи. На указательный палец он надевал металлическое кольцо с прикрепленными к нему пятью цепями, на конце каждой — крючок. Он ударял себя в течение времени, отпущенного уставом, который, однако, запрещал кровопролитие. В то время его духовным наставником был пожилой мужчина, ревностный католик и убежденный приверженец старых порядков. Любое чувство, пусть даже отдаленно напоминающее сексуальное, должно быть уничтожено на корню. И лишь физическое наказание собственного тела, применяемое систематически, способно подавить воображение и воспоминания.
В отношении воображения эта мера оказалась абсолютно бесполезной. Боль и сексуальное наслаждение — он постиг эту истину много позже — тесно взаимосвязаны. С памятью — то же самое.
Ему никогда не забыть Франческу Корделли, как этого не хотелось.
Он встретил ее десять лет назад в модном магазинчике на Виа Кондотти. Он покупал кошелек из бургундской кожи ко дню рождения матери. Молодая девушка за прилавком одарила его очаровательной улыбкой и ответила молодому семинаристу с неважным итальянским на чистейшем английском.
Он и сам не заметил, когда успел договориться о встрече — выпить чашечку кофе. Она была невысокой, едва доставала ему до плеча. Болтала без умолку. О городе, о своей работе, квартире. Вкратце о муже, Ренато, который проигнорировал ее неприязнь к северу и отправился работать в Милан без нее. По этой причине они сочли за лучшее расстаться.
— А что будет дальше… — Она изящно повела плечиком. — Поживем — увидим…
Ему казалось, он страшно рискует. Разумеется, были опасения. Он никак не мог решиться принять то, что она ему так явно предлагала, боялся проявить свою мужскую несостоятельность, боялся, что годы воздержания не прошли для него бесследно.
Он давно перестал думать о себе как о мужчине. Иначе и быть не могло в атмосфере подавленной сексуальности, царившей в семинарии. Ему казалось, что после многих лет изоляции и уединенности он не сможет ответить женщине так, как сделал бы это любой другой нормальный мужчина.
Однажды ему на глаза попалось высказывание Бернарда Клервосского о женщинах. «Их лик подобен обжигающему ветру, их голос напоминает шипение змей».
Этот вздор решил его судьбу. Он захлопнул книгу и отправился искать телефон-автомат. Опыт Франчески позволил ему восполнить пробелы в его сексуальной грамотности, с ней он мог делать все, что угодно. Сознание того, что он совершает смертельный грех, не переставало мучить совесть. Запретный плод, пришел он к выводу, действительно сладок.
Он покаялся в грехе — первом из многих, исповедался и перечитал покаянный псалом.
«…Ради имени Твоего, Господи, прости согрешение мое, ибо велико оно…»
На него наложили епитимью и отпустили с миром. Его благочестие длилось ровно десять дней. При первой же возможности — они были весьма редки — под вымышленным предлогом он покинул училище, чтобы вновь оказаться в постели Франчески. Для него не имело никакого значения, что, кроме секса, между ними не было ничего общего. Франческа наглядно продемонстрировала, что вся та ахинея по поводу приличных и неприличных частей женского тела, которую настойчиво вдалбливали в головы бедных студентов, была куда большим абсурдом, чем он себе представлял.
Он был уверен, что женское тело — упругое и блестящее, как на запретных фотографиях, которые он пятнадцатилетним подростком рассматривал под одеялом. Даже в состоянии крайней степени возбуждения он не переставал удивляться тому, насколько теплым и мягким оно было.
Он никогда не питал иллюзий в отношении Франчески, он не любил ее. Его чувства к ней носили чисто физический характер, они были зовом плоти, он был одурманен ею, порабощен. Четыре месяца он пребывал в состоянии мучительного счастливого экстаза. Два года после ощущалась боль разлуки и звучали эхом ее последние слова: «Прости, Майкл, но между нами все кончено».
Она решила уехать в Милан, к Ренато. Совсем не потому, что она любила его больше, чем Майкла. Тридцать один — возраст, когда пора подумать и о ребенке.