— Прости, — прошептала она, поправляя халат, — прости…
Я был уже на лестничной площадке, когда она окликнула меня:
— Шарль!
— Да.
— Прости.
— Скажи мне что-нибудь. Я обернулся.
— Он вернется.
— Ты думаешь?
Застряв в пробке на площади Клиши, стоя за автобусом № 81 и уже в следующем столетии, он все вспоминал, как она подняла, наконец, голову и робко, недоверчиво улыбнулась. Ее лицо, такое тревожное, такое… беззащитное, и то, как захлопнулась дверь за его спиной, и сколько ступеней отделяло его от мира живых: двадцать семь.
Двадцать семь ступеней, спускаясь по которым, он чувствовал, как с каждым шагом грузнеет, тяжелеет. Двадцать семь шагов в пустоту, все крепче сжимая кулаки в карманах. Двадцать семь ступеней на то, чтобы осознать, что это произошло: он оказался по другую сторону. Вместо того, чтобы сочувствовать ее горю и осуждать поведение Алексиса, он радовался и ничего не мог с этим поделать: место возле нее освободилось.
И когда мама принялась его пилить потому, что он забыл забрать тарелку, он впервые в жизни послал ее к черту.
Тот мальчик, он остался на лестнице.
В поезде он не стал повторять уроки, а вечером уснул, утешившись правой рукой. Ведь это она взяла его за эту руку… Ему все равно было стыдно, просто он… повзрослел.
В остальном, я оказался прав. Алексис вернулся.
— Когда отец приедет за тобой снова? — спросила Анук, когда подходили к концу пасхальные каникулы.
— Никогда.
Благодаря моей матери и ее заслугам в благотворительности, Алексиса удалось пристроить в колледж Сен-Жозеф, и я вернулся на свое место, снова став его тенью.
Я вздохнул с облегчением. Анук, похоже, решила поспорить с судьбой, а скорее, заключила сделку с дьяволом: ее как будто подменили. Она бросила пить, коротко постриглась, перешла работать в операционную, перестала подчинять свою жизнь больным. Только давала им наркоз.
А еще как-то раз, она выпила кофе и, щелкнув пальцами, решила перекрасить стены в квартире:
— Иди за Шарлем! А в выходные примемся за кухню!
Вот тогда-то, когда мы втроем драили стены, Алексис рассказал нам всю правду о своем вояже. Не помню, почему мы вдруг заговорили об его отце, но в какой-то момент мы с Анук так и застыли с губками в руках.
—Вообще-то ему нужен был партнер, ну а когда он понял, что я все еще несовершеннолетний, а значит, недееспособный, он потерял ко мне всякий интерес…
— Нет… — выдохнула Анук,
— Клянусь тебе! Этот козел просчитался! «Тебе только пятнадцать? Только пятнадцать?» — все переспрашивал он и нервничал: «Ты уверен! Только пятнадцать?»
Поскольку Алексис смеялся, засмеялись и мы, но… как бы это сказать… Порошок «Сен-Марк» довольно едкий. Говорю так, потому что еще некоторое время мы чихали и отплевывались, прежде чем снова смогли заговорить.
— Вижу, что подпортил вам настроение, — пошутил Алексис, — да все это ерунда! Я же не умер…
А вот она, и тут уж просчитался я, просто не жила, пока его не было. Ни разу не пустила меня к себе. Я попусту стучал в дверь и уходил в тревоге, просто скатывался кубарем по их загаженной лестнице.
Я кругом обманулся. Это место не освободится никогда.
Но я получил письмо… Единственное за четыре года пансиона…
Извини, что не открыла тебе вчера. Я часто думаю о тебе. Мне вас не хватает. Я вас люблю.
Поначалу я слегка разозлился, потом мысленно выкинул «вас» и сжег письмо — ведь я его уже прочитал. Она по мне скучала, больше я ничего знать не хотел.
Зачем я опять все это ворошу? Ах да… кладбище…
Теперь-то ты уже совершеннолетний… Вправе предавать кого угодно…
После твоей поездки на Альфа-Ромео она никогда уже не была такой, как прежде. Может быть, бросив пить, стала более сдержанной? Может, потому она больше не хватала нас, как раньше, не прижимала к себе, не зацеловывала, не отдавала нам всю себя? Не думаю.
Просто потеряла доверие. Уверилась в своем одиночестве. Стала вдруг осторожней, в ней появилась странная нежность, словно ее переключили на другое напряжение, перекрыли кислород, наложили зажим на сердечную мышцу. Она больше не дразнила нас, не подшучивала: «Эй… Некая Жюли зовет тебя… к телефону…», когда звонил кретин Пьер, который как всегда, забыл свой учебник, а если ты играл особенно хорошо, она запиралась у себя в комнате.
Ей было страшно.
***
После вокзала Сен-Лазар машин стало поменьше. Шарль выбрался из общего потока и тайными тропами местных хитрецов поехал дальше. Останавливаясь на светофоре, снова стал обращать внимание на фасады. Особенно вот на этот, у сквера Людовика XVI, с резными животными в стиле ар-деко, который он обожал.
А ведь именно так он завоевал Лоранс…
Он был нищий, она была великолепна, что он мог ей предложить? Только Париж.
Он показал ей то, чего никогда не видят другие. Открывал перед ней ворота, перелезал через ограды, держал ее за руку и отводил от ее лица плети дикого винограда. Познакомил ее с маскаронами,[85] атлантами и резными фронтонами. Назначил свидание в пассаже Желания[86] и объяснился в любви на улице, где Обитало Сердце.[87] Считал себя большим хитрецом, на самом деле, вел себя глупо.
Был влюблен.
Она смотрела в сторону, пока он совал свой студенческий под нос консьержкам в стоптанных башмаках, словно сошедшим с фотографий Дуано,[88] и, приобняв ее за талию, указывал пальцем наверх и целовал в шею, пока она искала лицо мадам Лавиротт с улицы Рапп[89] или же крыс в церкви Сен-Жермен л'Осерруа.[90]
«Я не вижу…» — сдавалась она.
Еще бы. Ведь он указал ей не на ту гаргулью, чтобы подольше покайфовать от ее «Шанель № 5».
Лучшие его рисунки были созданы именно в эти годы: и во всех кариатидах Парижа можно найти что-нибудь от Лоранс: округлость ее плеч, красивый нос, изгиб груди.
Какой-то тип грубо его подрезал, да еще и обхамил.
Переехав на другой берег Сены, он успокоился. Вспомнил, что едет к ней, и почувствовал себя счастливым. К ней и к Матильде, двум своим фуриям…
Фуриям, от которых ему чего только не доставалось…
Ну, что ж, он не против… Порой несколько утомительно, зато не соскучишься.
5
Он решил сделать им сюрприз — приготовить ужин. Стоя в очереди в мясную лавку, прикинул меню, купил цветов и зашел в винный.
Включил музыку, закатал рукава — передышка, он послушает их.
Подпоит ее и будет ласкать до изнеможения. Раздевая ее, снова почувствует себя живым человеком, целуя ее тело, забудет горечь последних дней. Похоронит Анук, забудет Алексиса, позвонит Клер и скажет, что жизнь прекрасна, а от ее голоса у него до сих пор звенит в ушах. Заберет завтра Матильду из колледжа и подарит ей диск еще одной психопатки, Нины Симон.[91] «I sing just to know that I'm alive».[92]
Да, да.
Он? Он еще жив.
Сделал поменьше огонь, накрыл на стол, принял душ, побрился, налил себе бокал вина, подойдя к колонкам, подумал о типографии толстяка Воэрно.
В конце концов, ничего особенного… Зато в кои-то веки поработает без смет, без разницы во времени и без скандалов. Кайф… Вспомнил одно фирменное «типографское» ругательство, которое в свое время очень ему понравилось: когда типограф в гневе и посылает всех к чертовой матери, то грозится «наложить кучу в ящичек с апострофами». Ладно, он обещает им не быть таким точным.
Спасти хотя бы освещение…
Вино превосходное, кастрюля бухтит, и, слушая Сибелиуса, он ожидает возвращения двух своих хорошеньких парижанок. Жизнь налаживается.
Заключительная часть второй симфонии. Тишина.
В голове тоже.
* * *
Проснулся от холода. Застонал, опять спина, не сразу очухался. Ночь сгорела, а ужин… черт, который час? Половина одиннадцатого. Что это значит?.. Позвонил Лоранс — автоответчик. Поймал Матильду:
— Эй, вы где, красавицы?
— Шарль? Ты? Ты разве не в Канаде?
— А где вы?
— Так сейчас же каникулы… Я у папы…
— Да?
— А мамы нет дома?
Ох, как же он не любил этот невинный голосочек…
— Подожди, как раз хлопнула дверь лифта, — соврал он. — Я тебе перезвоню завтра…
— Эй, Шарль?
— Да?
— Скажи ей, что на субботу все остается в силе. Она поймет.
— ОК.
— И вот еще что… Твою песню, я слушаю ее постоянно…
— Это какую?
— Ты что… Ты же знаешь… Ну эту, коэновскую…
— Да?
— Я ее обожаю.
— Отлично. Значит, я наконец смогу тебя удочерить? И он повесил трубку, зная, что она улыбнулась.
Продолжение было куда печальнее.