Венька тихонько приподымает тулуп, вылезает и уходит в сени.
Я не вижу, не слышу, но отчетливо представляю себе, как он ловит впотьмах плавающий в ушате ковшик, зачерпывает воду со льдом и жадно пьет, роняя капли на голую грудь.
Я тоже страшно хочу пить. У меня все горит внутри от первачка и лука и еще от чего-то, что мы ели. Но я не решаюсь встать.
Я слышу, как Венька вышел из сеней и прошел в ту комнату, где лежит Кланька. Кровать опять заскрипела.
Это Кланька встала с кровати. Я вспомнил, как она сказала крестному: «Они пришли от Савелия по важному делу». Вот теперь Венька выкладывает ей это важное дело или то, что она должна посчитать важным.
А может, он просто любезничает с ней. Может, он обнял ее сейчас, теплую, большую, душистую, и целует впотьмах. Пусть ее лучше Венька целует, чем какой-то бандит Воронцов. Ну что хорошего увидит в жизни эта Кланька, если она связывает себя с бандитами, уже связала? Ни за что увянет ее красота.
Я хотел бы это все сказать Кланьке. Но я это никогда не скажу. Не все скажешь людям. И не во все они поверят. А может, ей что-то скажет Венька. И ему она поверит. Недаром же она сказала, что он походит на Костю Воронцова. Подумаешь, какая честь — походить на бандюгу!
Нет, Венька не будет целоваться с Кланькой. Ни за что не будет. А вдруг?
Я напрягаю слух, но не могу всего расслышать, о чем они говорят.
До меня долетают только отдельные слова. Кланькины слова. Она говорит свистящим шепотом:
— Ей-богу! Ну вот ей-богу, я клянусь! Вот перед образом. Я врать не буду!
И опять через некоторое время те же самые слова. А что ей говорит Венька, я не могу расслышать. Но я все-таки вслушиваюсь, даже приподымаюсь на локте, и наконец до меня долетают удивляющие меня слова Веньки. Он говорит:
— Ты запомни одно: мы сюда не приходили, и ты нас никогда не видела. Понятно?
— Понятно, — шепчет она. И просит: — Ты только потише говори. Ведь дедушка, ты знаешь, какой дьявол!
Венька еще что-то ей говорит, но я опять не слышу его слов. Я слышу только, как женщина снова повторяет свистящим жарким шепотом:
— Понятно.
Ей, должно быть, все понятно. А я ничего не понимаю. Мне только ясно, что Венька ей что-то приказывает. И очень строго.
Нет, он ни за что не будет целоваться с нею. В этом я твердо уверен. За это я могу поручиться. Ну, а сам я стал бы целоваться с Кланькой, вот сейчас, впотьмах, вот в такую ночь, где-то на краю земли и, как я сперва подумал, на другой планете?
И к стыду своему, я должен был признаться себе в ту тревожную ночь, что стал бы, если б к тому же она первая поцеловала меня.
В оправдание себе, в оправдание слабости своей я подумал о том, что мне ведь в самом деле почему-то жалко Кланьку. Жалко, наверное, потому, что она такая красивая, молодая и связалась с бандитами. А я бы уговорил ее уйти отсюда. Я бы даже женился на ней, если б она захотела. Я увел бы ее от этого притаившегося на печке крестного. От всего увел бы. А иначе погибнет она. И красота ее погибнет.
Жизнь повсеместно изменится, все вокруг похорошеет, будет замечательная жизнь. Будет полный социализм. А Кланьки не будет, если она связалась с бандитами. Хотя она ведь еще не такая испорченная. Ее еще можно бы исправить. Увести отсюда и исправить. А иначе она наверняка погибнет, как все бандиты.
«Бандитизм в нашей стране не имеет перспективы. Он фаталистически идет к своей неизбежной гибели».
Эту, как показалось мне в свое время, красивую фразу написал в одном очерке Яков Узелков. И мне запомнилась эта фраза. Я даже выписал ее себе в записную книжку. Вот я всегда смеюсь над Узелковым, а он все-таки может здорово написать. Интересно, как бы он описал вот эту ночь? Он, конечно, прибавил бы много лишнего. Получилось бы очень красиво, но…
Я уснул, так и не додумав об Узелкове.
Проснулся я от толчка. Мне приснилось, что я плыву без весел в лодке по Ангаре. Вдруг лодка наскочила на плоты. Меня захлестывает холодной волной… Вот сейчас я опрокинусь. Другого выхода у меня нет. Нет, есть другой выход.
Я открываю глаза. За окнами все еще темно, но пурга утихла. На стене опять горит жестяная лампа. Передо мной стоит уже одетый Венька.
— Ну, давай обувайся, и пошли.
— А может, вы хоть молочка выпьете?
Это спрашивает Кланька. И голос у нее виноватый, растерянный, не такой, как вчера.
Она стоит у притолоки, уже причесанная, но серьги не поблескивают в ушах. Она не надела серьги. И не смотрится больше в зеркало, как вчера. Все время опускает глаза, взмахивая пушистыми ресницами. И от этого становится еще красивее, нежнее, что ли.
— Молочка выпьем, — соглашается Венька, как в Распопине, где вчера он проводил беседу.
Мы пьем молоко. А Кланька сидит у краешка стола и, точно опечаленная, смотрит на нас, подперев горячую, румяную щеку ладонью. Может, ей не хочется расставаться с нами. Или, напротив, она теперь боится нас и досадует, что вчера была так доверчива.
Она теперь, наверно, знает, откуда мы пришли. Конечно, знает. И чувствует, что оказалась вдруг между двух огней. Она никому не скажет, побоится сказать, кто гостил у нее нынешней ночью. Ей нелегко теперь будет выпутаться.
Венька первым выходит из-за стола, протягивает хозяйке руку, улыбается:
— Ну, для первого знакомства у нас все идет хорошо. Спасибо тебе…
Она пожимает нам руки, сперва Веньке, потом мне. Руки у нее маленькие, но необыкновенно сильные. Мне особенно приятно ее рукопожатие. Венька еще что-то говорит ей в сенях, когда я выхожу на крыльцо. И мы уходим.
Мне почему-то становится очень грустно, когда мы уходим.
12
Мы спускаемся с горы на лыжах в темноту и в морозный туман, что ползет по низине, цепляясь бурыми космами за черные зубья таежного леса.
— Серьезное дело можем сделать, — говорит Венька, когда мы входим в тихую, глухую просеку. — Дураками будем, если не повяжем этого липового императора со всей его шумливой артелью…
Мне хочется все же узнать, кто такой Савелий.
— Да я еще сам не знаю, — смеется Венька. — Это какой-то серьезный зверь. Но не шибко серьезный, если Лазарь залез в его секреты. А Кланька, ты понял, приняла нас сначала за связных от Воронцова. Ей Савелий сказал, что будут сегодня связные. И Лазарю сказал. А Лазарь задержал связных. Это его знакомые…
Я о многом хочу расспросить Веньку. Но он уклоняется от разговора, говорит:
— Потом, потом. Я сам еще не все понимаю. Тут дело намечается тонкое. Не оборвать бы нитку. Обдумать надо…
Да нам и не очень удобно разговаривать на ходу. Он опять вырывается вперед и быстро идет впереди меня. Я все-таки спрашиваю:
— Ты доложишь начальнику, где мы были?
— А для чего сейчас докладывать? Это трепачи докладывают, когда дело еще не сделано. Сделаем — доложим…
Мы долго молча идем по скользкому снегу. Сверху он слегка припушен, но под пухом этим твердый, скользкий пласт.
После пурги природа отдыхает. Деревья отрадно встряхивают вершинами. На нас сыплется с деревьев обледеневший, искристый снег — кухта.
Все еще очень холодно, но сам воздух уже отдает весной. Вот она скоро наступит. Пахнет ягодой. Похоже, пахнет облепихой. Это прелый прошлогодний лист, мхи и лишайники, приставшие к стволам вековых деревьев, обманывают нас своим запахом. А снег все еще глубокий.
— Мы другой раз считаем себя дикарями, но есть дикари пострашнее, поглупее нас, — говорит, повернувшись ко мне, Венька. И прочерчивает лыжами по снегу широкий круг. — Смотришь — будто люди, а живут как медведи. Или даже хуже медведей. Без всякой перспективы. Только бы потуже набить брюхо хорошими харчами. И вся забота только о себе. При коммунизме так, однако, жить не будут…
— А как будут, ты считаешь, жить при коммунизме?
— А я откуда знаю? Что я, лектор?
И, сердито воткнув палку в снег, он порывисто бежит вперед.
Мы опять долго молчим. Потом, когда он переходит на замедленный, плавный шаг, я спрашиваю:
— А эта Кланька Звягина, как ты считаешь, толковая? Или она с глупинкой?
— Ну откуда я знаю, какая она? По—моему, она теперь сильно запуталась с этими делами. И уж скорее всего не выпутается.
— А жалко, — говорю я.
— Конечно, жалко, — соглашается Венька.
И то, что он сейчас соглашается со мной, еще больше возвышает его в моих глазах. «Золотой паренек Венька, — думаю я, продвигаясь вслед за ним. — Умный, ловкий, отчаянный».
— А Лазарь мечется, — как бы вспоминает он, опять замедляя бег. — У него сейчас сильно плохие дела, Воронцов велит ему пройти какое-то испытание. Я еще не знаю какое. Но Лазарь мечется. Не видит смысла, для чего ему проходить испытание. Не может понять, куда ему сунуться…
— Все-таки ты здорово разбередил ему башку и душу, — говорю я.
— При чем тут я? — почти сердито оглядывается на меня Венька. — Он сам не дурак. Он видит, как складывается жизнь. Но ему сейчас деваться некуда. Если он уйдет из бандитов, его сами же бандиты ухлопают. И на нас он еще смотрит зверем. Не доверяет нам.