От завтрака по утрам он уже давно отказался. Выяснилось, что всю первую половину суток он вполне может не есть. На нем это никак не сказывалось. Чувство легкого голода если и появлялось, то нисколько не мешало ему работать. Зато это экономило ежедневно минут тридцать-сорок драгоценного времени, тем более утреннего, когда голова работает лучше всего. Он лишь заваривал себе чашечку кофе с минимальным количеством сахара и выпивал ее медленными глотками, обозначая тем самым начало рабочего дня. Ведь не сам завтрак важен, важен включающий настроение ритуал.
На кафедру он теперь ходил только пешком. Во-первых, выяснилось, что это немного быстрее, чем в переполненном страшноватом троллейбусе, которого еще приходится минут двадцать ждать. Толкаться в очереди, втискиваться, трястись было невыносимо. А во-вторых, пока он энергичным шагом двигался к Стрелке, где был расположен университет, пока последовательно пересекал Фонтанку, канал Грибоедова. Мойку, Неву, пока шествовал по невозмутимой Менделеевской линии, у него образовывались как раз полчаса, чтобы спланировать предстоящий день. Он уже однозначно усвоил: с утра не спланируешь – время уйдет сквозь пальцы, рассеется, расползется так, что потом не понять будет – куда. К тому же на него хорошо действовал утренний городской пейзаж. Черные толпы людей, спешащие распределиться по учреждениям, бледное небо, на фоне которого постепенно становились заметными очертания крыш, неожиданная водная даль, открывающаяся с моста, приводили его в состояние, близкое к вдохновению: ему дано нечто, дающееся далеко не каждому, он им выделен, он причастен к самой сущности мироздания, в нем, как в точке, где когда-то зародилась Вселенная, сопрягаются и образуют единство самые разные силы: мерцание звезд, течение времени, сердцебиение человека. Он не просто зван в этот мир, он им избран. Он вхож туда, куда более не проникнет никто. Он знает то, чего не знают другие, и это тайное знание возвышает его надо всем. Необыкновенное ощущение. В такие минуты он был готов горы свернуть.
В лабораторию он являлся ровно к семи: снимал куртку, натягивал белый халат, свидетельствующий о его новом статусе, подворачивал рукава, чтобы не мешали работать, и после этого твердой рукой запирал комнату изнутри. Нечего, знаете ли, заглядывать «на минутку». Если кому-нибудь в самом деле необходимо – пускай стучит. Он понимал, разумеется, что подобным действием усиливает к себе неприязнь, но лучше уж так, чем тратить целые дни на пустопорожние разговоры. Работал он обычно без перерыва, часов до двенадцати. Это было, как он убедился на опыте, самое продуктивное время. Затем быстро завтракал, пока в столовую еще не хлынул поток посетителей, и дальше – снова работа, как правило, уже до самого вечера. К девяти часам, если ничего не задерживало, он возвращался домой, и за время, оставшееся до сна, успевал пролистать пару-тройку реферативных журналов.
Спать он старался не более шести часов, прочитав в одной из медицинских статей, что человеку этого вполне достаточно. Иногда, правда, по воскресеньям позволял себе отсыпаться: вставал только в девять и даже пропускал обычную зубрежку английского. Надо же хоть изредка отдыхать. Однако такое с ним случалось нечасто.
По субботам, благо университет был открыт, он работал так же, как и в обычные дни, а в воскресенье, если ничего срочного не предвиделось, большую часть времени проводил в Публичной библиотеке. Надо было быть в курсе событий: кто что сделал, какие высказал соображения. Это довольно часто оказывалось полезным. К тому же он рассматривал библиотечный день как своего рода отдых. Ему нравилась тишина больших залов, дисциплинирующая эмоции, матовые абажуры ламп на столах, корешки толстых книг, дремлющих за стеклом. Просмотр публикаций порождал в нем вихрь новых идей. Сам текст, удивительной магией проступающий со страниц, будоражил сознание. Исчезали границы, преобразовывались ландшафты, взору открывались такие смысловые материки, о существовании которых он даже не подозревал. Дома он все свои выписки обязательно систематизировал и затем разносил по разделам, чтобы их можно было легко найти. Для семьи же, для текущего быта существовало раз и навсегда отведенное время: воскресный вечер с девятнадцати до двадцати трех часов. Мита сначала пробовала возражать, объясняла, клялась, доказывала с цифрами на руках, что этого недостаточно, что и ребенок, и работа по дому требуют значительно больших усилий, но постепенно, подавленная его несокрушимым упрямством, кое-как приспособилась. Он вовсе не отказывался ей помогать – ему просто некогда было этим всем заниматься.
И еще одному правилу он следовал неукоснительно. Никаких близких друзей, никаких, пусть самых необременительных, приятельских отношений. История с Горицветом к тому времени несколько выдохлась, отодвинулась в прошлое, холод, который вокруг него ощущался, явно ослабевал. Он если и не преодолел в кафедральной среде настороженную неприязнь, то по крайней мере сумел ее вытеснить куда-то на периферию. При рабочем, повседневном общении это уже почти не сказывалось. Тем не менее соответствующие коррективы он внес. Дружба, впрочем, как и любые другие приятельские отношения, требует от человека слишком больших душевных затрат. Слишком велик риск, что тебя обманут и предадут. Слишком уж много появляется в этом случае тягостных непроизводительных обязательств. Бьешься в них, бьешься, запутываясь, как рыба в сетях. Хочешь освободиться, а увязаешь все глубже и глубже. Нет, лучше уж эгоизм, чем непрерывная бессмысленная суета. Лучше уж черствость, чем бесконечная цепь мелких уступок. Дьявол, как он где-то прочел, прячется именно в мелочах. Жизнь состоит из дней, а дни – из часов и минут. Ни одну из них, ни единую назад не вернуть. Потерял – значит все, уже не найдешь. И поэтому ни с кем из сотрудников кафедры он больше дружить не пытался, разных там вечеринок и неофициального приятельского общения тщательно избегал, даже с Костей Бучагиным старался держать некоторую дистанцию, и хотя всегда и со всеми был безукоризненно вежлив, неизменно давал понять: вот граница, которую не рекомендуется переступать. До сих пор – пожалуйста, а дальше – запрет. Его самого, кстати, это вполне устраивало. Одиночество, возведенное в принцип, давало ему возможность спокойно работать.
Времени, правда, все равно катастрофически не хватало. Как бы он ни старался ужать до минимума «непроизводительные расходы», как бы ни упаковывал день, пытаясь, точно скупец, собрать по крохам ускользающие минуты, ни к чему существенному это не приводило. В сутках было всего двадцать четыре часа, жизнь, несмотря на обманчивую податливость, не желала ни растягиваться, ни сжиматься. Особенно чувствовалось это при чтении научной литературы. Новые континенты, новые смысловые пространства открывались тут далеко не всегда. Гораздо чаще было наоборот. Толстые монографии, которые он теперь непрерывно листал, сборники материалов симпозиумов, конгрессов и конференций, бесчисленные статьи, рассыпанные по различным журналам, приводили его в настоящее бешенство. Он не понимал этого велеречивого пустословия. Зачем писать монографию на шестьсот с лишним страниц, если содержания там всего на статью? Зачем печатать статью с приложением громадного списка литературы, если смысл ее безболезненно укладывается в один абзац? При ознакомлении с некоторыми трудами его так и подмывало найти автора, взять его за шиворот и спросить: Что ты, собственно, хочешь сказать? Вот это? Ну, так и скажи. Не морочь людям голову, не заставляй ни в чем неповинного человека продираться сквозь дебри твоей тщеты! Его от этого буквально трясло. Приходилось перелопачивать целые горы печатной продукции, чтобы по крупицам, по мелким проблескам смысла отобрать те сведения, которые могли ему пригодиться. А ведь еще требовалась масса времениё чтобы усвоить прочитанное: уложить на определенные полочки, связать с тем, что уже имеется. Иначе забудется, пропадет, рассыплется в прах под нагромождением нового пустословия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});