…Человек привыкает ко всему. В том числе и к той постоянной боли, которую сам себе причинил.
Мы продолжали жить так же, как жили раньше. Несколько раз мы ходили с Корнелией в театр и на концерты, каждую неделю бывали в кино. Она ничему не удивлялась и вела себя так, как будто уже не раз до этого бывала и в кино, и в театрах, и на концертах. Все ее вопросы касались только быта и истории, то есть содержания того, что она видела, но никак не техники исполнения. Она не удивлялась ни электричеству, ни радио, ни телевидению, ни многому другому, чего не было ни в древнем Риме, ни в древнем Пантикапее. Должно быть, все это стало для нее привычным еще на корабле Гао. И, может быть, именно потому, что она не удивлялась никакой технике, нас поразила ее реакция на проигрыватель, обыкновенный электрический проигрыватель, который принес в Витькину комнату его сосед, чтобы послушать новенькие пластинки Робертино Лоретти.
Корнелия не отводила взгляда от крутящегося черного диска. Она жадно ловила каждый звук, каждое слово певца. Я вначале подумал, что ее, как ребенка, занимает сам процесс движения пластинки.
Но вскоре я понял, что ее занимала не только пластинка. Она услышала знакомые, понятные слова. Пусть эти слова были, с ее точки зрения, искажены, пусть она плохо понимала смысл песни, но что-то она понимала — это было бесспорно.
— Qui cantat?[17] — спросила она.
— Puellus, — ответил я. — Мальчик.
— Ubi cantat? — снова спросила она. — Где?
— In Roma, — ответил я. — In Italia.
— Vehere fas illuo? Ехать можно?
— Нет, — сказал я и покачал головой. — Пока нет.
Она не стала спрашивать, почему нельзя. Она знала уже, что не понимает многих сложностей нынешней жизни. И знала, что не поймет их, пока не изучит язык настолько, чтобы свободно читать и разговаривать.
Она ничего не сказала мне. Она только слушала песни, которые пел Робертино Лоретти, ловила знакомые и в то же время уже незнакомые слова, не отрываясь смотрела на черный крутящийся диск.
И вдруг я увидел на ее глазах слезы. Их становилось все больше, этих слез, больше, и вот уже две мокрые дорожки побежали по ее щекам. Она не всхлипывала, не шевелилась. Она только слушала итальянскую песню «Вернись в Сорренто» и плакала — молча, беззвучно.
О чем думала она в эти минуты? Что вспоминала? Из-за чего плакала? Может, она вспоминала какого-нибудь римского мальчишку, с которым играла шестнадцать веков назад? Были же у нее в детстве друзья! Страшно так оторваться от своего времени! Наверно, это самое страшное, самое трагическое, что может случиться с человеком.
Я подумал о космонавтах будущего. О наших, земных космонавтах, с которыми это тоже когда-нибудь случится, О тех, что почти со скоростью света помчатся на фотонных ракетах к далеким звездным системам. Они увидят то, чего не видел ник— то на Земле. Но они заплатят за это такой ценой, какой еще не знает наша планета.
Я, конечно, очень хотел бы повидать другие миры и хоть одним глазком заглянуть в наше будущее. Так же, как и любой человек. Но, даже заглянув в будущее, я все-таки хотел бы остаться в настоящем, каким бы прекрасным ни было будущее и каким. бы сложным и трудным ни было наше время. И не только потому, что я вообще не люблю приходить на готовенькое. Просто я сын своего века и люблю этот век со всеми его бедами и радостями.
А космонавты, улетевшие на фотонных ракетах, уже не смогут вернуться в свой век. Возврата в прошлое нет. Время необратимо. Этих космонавтов ждут после возвращения не только почести и всеобщее уважение. Их ждет еще и неизбежное душевное одиночество, и неизбывная тоска по родным и близким, затерявшимся в туманной дали веков. И если прекрасную девушку далекого прошлого еще могли полюбить парни будущего, то парней прошлого девушки будущего вряд ли полюбят, какими бы совершенными эти парни ни были. Я не представляю себе, чтобы наши современные девчонки могли влюбиться даже в самого просвещенного гражданина древнего Рима.
И, кто знает, может быть, сдержанность Корнелии по отношению ко мне объясняется именно тем, что она пришла к нам не только из прошлого, но, в какой-то степени, и из будущего. И я и Витька не знаем очень многого из того, что знает и видела она. И, если в мелочах быта она ребенок по сравнению с нами, то в чем-то неизмеримо большом мы оба дети по сравнению с ней. И это мешает ей полюбить кого-нибудь из нас, так же, как это будет мешать девушкам будущего полюбить вернувшихся из далекого путешествия космонавтов. Трудно придется этим парням после возвращения… Что смогут делать они в том обществе, куда попадут? Писать мемуары на уже мертвом языке? А потом?.. Выращивать цветы? А ведь что-то же им надо будет делать! Не из-за куска хлеба. А просто для того, чтобы считать себя людьми.
Наверняка многие из них захотят снова улететь. Но им могут не позволить даже этого. Потому что нелепо посылать в космос людей, безнадежно отставших от жизни.
Отправляясь к далеким звездам, космонавты будут очень хорошо знать все, что ожидает их после возвращения. Но они все-таки полетят! И это самое удивительное и самое прекрасное! Потому что нет таких преград, которые могли бы остановить движение человеческого познания. Потому что нет, наверно, такой цены, которую поскупилось бы уплатить человечество даже за самые малые крупицы новых знаний.
И я не верю сейчас тому, что люди далекой и несчастной планеты — родины Гао — навсегда отказались от космических полетов. Может, там многие и думали, что навсегда. Может, для многих поколений это и на самом деле было «навсегда». Но не для человечества! Какой бы тяжелой болезнью оно ни было поражено там — оно преодолеет ее. И двинется дальше. И неизбежно потянется через бездны космоса к другим людям. На то ведь оно и человечество!..
Мне очень хочется верить, что все там будет именно так, а не иначе. Люди той планеты слишком дорого уплатили за безрассудство кого-то из своих древних вождей, чтобы допускать новое безрассудство. Если они не погибли все, — значит, они нашли в себе силы и мужество прекратить безумные взрывы в самом начале. И поэтому я верю в них. Верю в то, что они победят и одну из самых страшных человеческих болезней — равнодушие к познанию нового.
…Мы медленно идем с Корнелией домой в этот вечер. Блестит под ногами мокрый асфальт. Падают на землю последние коричневые листья. Корнелия старается переступать через них, обходить. Ей почему-то жалко топтать упавшие листья.
Я ни о чем не спрашиваю ее. Я понимаю, что она вспоминает, и не хочу мешать ей. Что вспоминает — детство на древней Земле или юность в космосе, — откуда мне знать это? Корнелия ничего не рассказывала нам о своей душевной жизни. Она рассказала нам однажды только события, но ничего не сказала о чувствах и мыслях. Может, потому, что нас почти все время много — не меньше, чем трое. Втроем трудно говорить о том, о чем принято говорить вдвоем, А может, и потому, что беден пока наш общий язык. Корнелии еще трудно говорить о своих чувствах на русском, и она боится, что я не пойму такой разговор на латинском. Не через переводчика же говорить об этом!..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});